— Не, дядь, рассказывай, — прогнусавил Рего.
— Хе, во молодняк, ничего не знаете. Страшное то было дело, скажу я вам: яму копали на несколько саженей в глубину, засыпали на четверть углями и кидали туда человека. Живого конечно. И умирал он там долго, зажариваясь понемногу. Ну и само собой, все его имущество в царскую казну изымалось. В каждом городе тогда на главной площади такая яма была, а иногда и по несколько штук. И каждый день, и каждую ночь вопили в них всякие упрямцы, дураки, смутьяны, оговоренные и те, кому по жизни не фартит. Но больше всех тогда, кстати однобожникам и ларгесам доставалось. Первым, потому как их вера всех богов кроме единого отвергает, а вторым гордость и родовая честь не позволяла в ножках у царя ползать. Ну и взять с них было куда больше, чем с простонародья. Так что темные и страшные тогда времена настали. Но что забавно, как раз тогда Кардиф и расцвел во всей своей красе, ведь Убар его провозгласил Городом Животворящего Светила и всячески обустраивал. На деньги тех, кто в красных ямах заживо испекся. Ну а искали всех тех, кто царскую веру отвергает, особые люди — светоносные. И у каждого из них, как знак что исполняют они волю самого Великого солнца, которого, правда, тогда в народе все больше Алым звали, был вот этот самый светоч, отлитый из чистого золота. Само собой, когда Убар на пиру упился, а всех его отпрысков прирезали, то владельцы таких цацек от них всеми правдами и неправдами избавлялись — кто переплавлял, кто закапывал, кто недругам подбрасывал и сам донос писал, а кто просто выбрасывал и молился потом всю жизнь, чтобы его никто случайно не вспомнил. Но были и те, что светоч сохранили. Как и веру в Животворящее светило. Так что непростую семейку ты навестил, Мицан. Совсем не простую.
— Это что, дядь, выходит эту безделуху и не толкнешь никому? — поинтересовался Рего.
— Ну почему же не толкнёшь. Ещё как толкнёшь. Есть ещё люди, что за настоящий светоч готовы очень большие деньги выложить. Только их знать надо.
— И что, дядь, знаешь таких?
— Я то, может и знаю, да только не твоего это ума дело, сопляк. Не дорос ещё. А что до тебя, Мицан, так ты себя молодцом показал, ничего не скажу. И вправду ценный трофей приволок. Есть за что похвалить.
— Вместо похвалы лучше бы барышом с продажи поделился.
— Ха! Хватку то ослабь, парень. Может, и поделимся с тобой чем-нибудь. Если, конечно, и дальше вести себя хорошо будешь и поручения как надо исполнять, — Лиаф налил вина в глиняную чашу и придвинул ее к юноше. — Ладно, светоч я заберу. А Лифуту я за тебя словечко замолвлю. Он, кстати, сюда через пару часов прийти должен. Ты же вроде для него ещё какое-то поручение выполнял?
— Ага, полдня по городу бегал как проклятый.
— Ну, вот теперь можешь тут посидеть и подождать. И раз такое дело, то скажи трактирщику, чтобы он тебе пожрать сообразил.
Лиаф Гвироя накрыл золотой диск ладонью. Мицану показалось, что в этот момент его глаза расширились, а рука чуть дернулась вверх и в сторону, будто бы коснулась раскалённого металла.
Сбегав вниз и передав трактирщику слова Лиафа, Мицан уселся возле окна в ожидании обещанного обеда. На улице было довольно пустынно — только детвора играла в салочки, да пара явно подвыпивших солдат, что-то бурно обсуждала между собой.
Вскоре служанка Двиэна — ширококостная девчушка с большими губами и чуть косившим левым глазом, принесла ему миску похлебки из молодой репы с разваренным пшеном, лифарту с двумя полосками зажаренной в травах говядины, пару ячменных лепешек и пол кувшин кисловаго вина. Парень поблагодарил девушку, заговорщицки ей подмигнув, и принялся за долгожданную трапезу. Ел он быстро и жадно. Спешно заталкивая каждую ложку и каждый кусок. Но есть по-другому он просто не умел. Пусть за последний месяц ему ни разу не приходилось засыпать голодным, привычки росшего на улице мальчишки брали свое.
Такой сытой жизни как сейчас, он не знал никогда. Мать всегда была гулящей и часто пропадала на много дней, оставляя его без куска. Ещё будучи совсем малышом, в такие дни он шел к соседям и клянчил у них воду и хлеб. Иногда сердобольная старушка Мигна, жившая в доме напротив, даже кормила его супом или кашей и позволяла ночевать на лежанке в коридоре. Мицан, помнится, даже называл ее бабушкой и обнимал за шею, когда старушка пела ему колыбельную на ночь… Но вскоре Мигна умерла, а ее дети оказались не столь добры к полу-бездомному пареньку. Ему рано пришлось учиться выживать самостоятельно. Без человеческой доброты и подачек. Но Мицан научился. Научился добывать хлеб, драться и не давать себя в обиду. Он научился работать когда надо и воровать когда можно. И тогда же он научился есть так быстро, как только позволяли челюсти и глотка. Ведь никто не знает, как скоро хозяин лавки или торгового латка заметит пропажу его лепёшек.
После еды Мицан подсел к Шатуну и Рего, которые, стоило Лиафу уйти, разложили на столе доску для игры Колесницы.
Эту забаву любили, наверное, все жители государства. В нее играли и в халупах блисов, и в походных лагерях, и в мастерских с лавками, и даже в имениях и дворцах. Хотя игра была довольно простой, она легко увлекала на многие часы, и интерес к ней не терялся с годами. Начиналась она с того, что игроки выставляли маленькие фигурки разноцветных колесниц на большую доску, где был нарисован овал ипподрома, расчерченный на много маленьких полей. Половина из них была пуста, а вторую заполняли разные значки. Играли в нее обычно от двух до шести человек, каждый из которых по очереди бросал кости и двигал свою колесницу на выпавшее число ходов. И так, пока одна из них не совершала полного круга.
Но завершить его было не таким уж и простым делом: если ты становился на пустое поле, то не происходило ничего, но вот значки могли как упростить, так и сильно затруднить твое продвижение. Выпадет яма — пропускаешь следующий ход. Сломанное колесо — три хода. Усталая лошадь — делаешь лишь половину ходов. Знак свиста — возвращаешься на пару ходов назад. И напротив — целое колесо давало дополнительные ходы вперед. Ветер — удваивал полученные ходы. Свежая лошадь — позволяла бросать дважды. Ну а если тебе выпадал значок черепа, коих на доске было всего два, то игра для тебя заканчивалась.
Получив от парней синюю фигурку, Мицан вступил в игру, вот только сегодня его удача явно вся иссякла на светоче: почти каждый бросок костей показывал ему то яму, то сломанное колесо, то пугавший лошадь свист или порванные вожжи. А если неприятные знаки и не попадались, так кости отказывались выдавать хоть что-то выше пятерки. Проиграв три партии подряд, он под дружный хохот Шатуна и Рего вернулся к своему окошку, проклиная и их, и кости, и саму эту игру, и того, кто её придумал. Утешало его лишь то, что играли они не на деньги. Ну и кувшин с легким вином, который юноша захватил со стола.
Устроившись поудобнее на широком подоконнике и обхватив колени, он уставился в открытое окошко. Во дворе перед таверной несколько пьяных, обнявшись за плечи и прижавшись лбами, пели, если это, конечно, можно было назвать пением, а рядом с ними несколько мужчин в красных военных туниках били ногами какого-то русоволосого паренька, одетого в зеленую рубаху.