Пленник закивал головой. Ветеран стянул с его головы мешок. На него уставились большие, округленные от страха глаза двадцатилетнего юноши.
— Если вдруг ещё не понял, то тебя похитили. Убить тебя нам особого труда не составит, так что сиди тихо, не делай глупостей и тогда, глядишь, уйдешь отсюда живым. Всё с этим ясно?
Юноша кивнул.
— И чтобы ты сразу понимал: мы знаем кто ты такой, Беро, из какого ты рода и кто твой отец. Так что попытаться запугивать нас громким именем тоже не советую. Мы не испугаемся, а тебе станет хуже. Понятно?
И вновь пленник кивнул, но теперь в его движениях чувствовался уже не страх, а обречённость. Юноша, словно понял свою судьбу и теперь пытался с ней примериться. Скофе даже стало его немного жалко.
— В общем, теперь тебе тут сидеть. Поспи пока, если сможешь. Но помни, что мы совсем рядом.
Он встал и вместе с ветеранами пошёл в другой конец зала.
— Слишком мягко ты с ним, Бык, разговаривал. Почти нянчился, — проговорил Кирот, когда они вновь уселись за стол из бочки.
— А зачем жёстче то? Парень мне послушным показался.
— Если пленника не запугать сразу, с ним будут проблемы. Думаешь, почему мы на войне всегда сначала били или клеймили пленных варваров? Чтобы они понимали, что шутить и возиться с ними не станут и на пощаду им лучше не рассчитывать.
— Мы уже не на войне, Кирот, а этот парень не дикарь из харвенской чащи. Может и так все поймет.
— Да, не на войне. На войне было лучше, — вздохнул бывший фалаг. Его лицо, подсвеченное бликами масляной лампы, казалось каменной маской, лишенной всяких чувств и переживаний.
Они замолчали и, посидев ещё немного в тишине, нарушаемой лишь потрескиванием маленького огонька, отправились спать.
Спал Скофа плохо. Ему вечно слышался то скрип цепей, то приглушенные шаги, то голоса или стуки. Но стоило ему поднявшись с лежанки вслушаться в тишину, он убеждался, что все это было не более чем шутками его не желавшего отдыхать разума. Так он и проворочался до самого рассвета, блуждая где-то между явью и сном, пока развеявшие тьму солнечные лучи не дали ему формальный повод подняться.
Выпив чашу воды, Скофа сразу же направился к пленнику. Тот сидел, обхватив колени руками, и не мигая смотрел в стену напротив.
— Ты хоть спал? — спросил его бывший солдат Первой походной кадифарской тагмы.
Юноша отрицательно помотал головой.
— Понятно.
Ветеран присел рядом с ним на корточки и, проверив кандалы и цепь, уже было хотел уходить, как тот неожиданно произнес тихим, слегка охрипшим голосом.
— Могу я задать вопрос?
— Валяй.
— Не найдется ли у вас свечи, любой, какой угодно, и миски с водой?
— Нет, свечей тут нет. Только лампа, но её я не дам.
— Жаль. Но я не в том положении, чтобы требовать.
— Именно.
— А можно тогда один вопрос?
— Ну?
— Меня же похитили из-за отца?
— Да.
Юноша тяжело вздохнул и закачал головой, обхватив её руками.
— Я ждал, что Всевышний накажет меня за то, что и отец мой и семья моя так и молятся камню. Да пошлет он мне мужества.
— Эх, парень, боюсь, что твой Всевышний совсем тут не при чем.
— Он при всём! Он создал всё и есть всё, и подаренный им нам мир был прекрасен, пока мы не наполнили его скверной. Но я выдержу все испытания. Выдержу. Ибо праведным уготовано бессмертие.
В Кадифе, да и, пожалуй, во всем Новом Тайларе, однобожников не любили. Не любили за закрытость, за отрицание многих законов, всех богов, и показное презрение к ним. За странную веру и странные обычаи. Ну а ещё за то, что и сами однобожники сторонились иноверцев. Хотя времена больших гонений были давно в прошлом, каждый год, в том или ином городе, нет-нет, да и случались стычки, а то и настоящие погромы местных общин, которые огрызались в ответ, нападая на храмы и процессии.
Сам Скофа никогда не испытывал к однобожникам ни неприязни, ни, тем более, ненависти. Все праведные, которых ему довелось знавать за время армейской службы, были хорошими и надежными людьми. Да, странными и верящими в совсем уж причудливые вещи, вроде воскрешения или возвращения своего бога, но в своих поступках и решениях они занимали правильную сторону. Во всяком случае — на войне и в бою. Чего стоил, хотя бы один Фолла из их десятки. Так что ветеран давно для себя решил, что на этих странных людей можно смело полагаться, без оглядки или опасений. Прикроят от стрел, вынесут с поля, разделят последний сухарь. А как они там молятся перед сном в своей палатке, его не шибко волновало. Так что к этой чудной вере и её последователям Скофа относился скорее даже хорошо. Простого человечьего зла и гнили в них обычно было поменьше, чем в других.
Единственное, что не любил Скофа, так это навязывание и проповеди. И, похоже, Беро Анкариш был из тех праведных, что любили поговорить о своей вере. В их тагме такие тоже встречались, но большинство воинов-однобожников скорее напоминали Фоллу. Свою веру они несли тихо, внутри себя, не пытаясь обратить в нее всех, до кого могли дотянуться. И за это Скофа их уважал. Жаль, что сын Верховного понтифика оказался не из таких.
— Ты бы поел чего, — постарался сменить тему ветеран.
— Разве что воды и хлеба.
— Тут есть ещё брынза и солонина. Да и репа тоже.
— Спасибо, но в дни, когда язычники предаются распутству, мы, праведные, должны быть особо строги сами ссобой, чтобы не подпустить к себе скверну. А посему мы держим строгий пост.
— Ну, как знаешь. Хотя и не думаю, что в засоленном мясе так уж много скверны.
— Скверна может оказаться во всем, что дарит удовольствие плоти, ибо удовольствие открывает путь порока, а из пороков рождается грех.
Скофа смерил юноша тяжелым взглядом. Он явно никогда не пребывал армейскую солонину. Уж чего-чего, а обычно этот кусок жесткой соли, в котором слабо угадывалось мясо, сложно было назвать удовольствием. Скорее уж испытанием. Тут, в городе, солонина была, конечно, помягче и посвежее, но и она не шибко то напоминала кусок доброго жареного мяса.
— Тяжело вам, наверное, так жить.
— Как жить?
— Ну, ограничивая себя во всем.
— Нет, совсем нет, напротив. Тяжело жить тем, кто стал рабом своего брюха, чресл, страха или алчности. А в смиренном теле рождается свободный дух полный счастья и добродетелей.
— Ну, твоё дело, чем питаться. Хлеб так хлеб. Я-то настаивать точно не стану.
Сходив за парой лепешек и налив в глиняную чашу воды, он вернулся и освободил от кандалов одну руку пленника.
— Благодарю тебя за доброту. И да простит тебя Всевышний, — проговорил тот, потирая запястье. На безымянном пальце его правой руки красовался тяжёлый перстень из золота, выполненный в форме головы льва, сжимавшего в своих зубах крупный рубин.