В конце концов его стремление представлять себя в воображении в виде женщины с течением времени почти стерлось; чаще он видел себя уже непосредственно, в том виде, в каком существовал; это было полноценней с точки зрения любви к Я и поэтому сладостней; к тому же и вид его все более и более изнеживался, хотя это уже был, конечно, второстепенный момент… Время окрасилось в бурные, неугасимые тона. Все существование трепетало в легкой, бесконечной, сексуальной дрожи. Это было связано с тем, что жгучий источник полового раздражения, то есть собственное тело, был всегда при себе. Среди грохота и гама раскореженного мира, среди пыли, воя сирен и людских потоков, любое, даже случайное прикосновение к обнаженной части своего тела вызывало судорогу, не только телесную, но и души. Мир исчезал, словно делаясь оскопленным, и сексуальная энергия направлялась внутрь, обволакивая Я безграничной любовью. Легко и радостно было тогда Извицкому проходить сквозь этот оскопленный, лишенный плоти и интереса мир… Зато самого себя он чувствовал наполненным не выходящей страстью. Он мог целыми днями ощущать себя как любовницу. Оргазм был сильнее, чудовищней и больше колебал душу, чем во время любви к любым женщинам или мужчинам. Одно сознание плотского соединения с самим собой, плюс сознание, что ты наконец обрел любовь к самому дорогому и вечно-бесценному, придавало ему — оргазму — нечеловеческое, последнее бешенство.
Но и устав от обладания, Извицкий с бесконечной нежностью всматривался в свои отражения в зеркалах. Каждый изгиб собственного тела мучил своей неповторимой близостью; хотелось впиться в него и разбить зеркало. От мира сквозило бесконечной пустотой; даже женщины, которых Извицкий порой использовал в качестве механизма во время любви к себе, настолько не замечались, что, казалось, их тела и души были наполнены одним воздухом. Зато какая радость была очнуться одному в постели и почувствовать обволакивающую, принадлежащую только тебе нежность своего тела! Каждое утреннее прикосновение к собственной коже, к собственному пухлоокруглившемуся плечику вызывало истерический, сексуальный крик, точно там, в собственном теле, затаились тысячи чудовищных красавиц. Но — о счастье! — то были не чуждые существования, а свой, свой неповторимо родной, неотчужденный комочек бесценного Я; в восторженной ярости Извицкий не раз впивался зубами в собственное тело… Собственные глаза преследовали его по ночам. Иногда в них было столько любви, что его охватывал ужас.
Такова была поэма, длившаяся уже целый год. И именно в таком состоянии Извицкий приехал в Лебединое.
XVI
Возглас Анны «Ты ревнуешь себя ко мне!» застал Извицкого врасплох. Во время любви к себе ему приходилось использовать женщин в качестве механизма. Но то, что произошло у него с Анной, носило уже другую печать. Анну Извицкий не мог воспринимать как механизм. Прежде всего потому, что еще раньше, до возникновения любви к себе, он испытывал к ней сильное, поглощающее чувство. В Лебедином же метастазы этих чувств внезапно ожили. Извицкий почуял пробуждение прежних, уже, казалось, забытых эмоций, эмоций, направленных вовне. Их оживлению к тому же способствовала их двусмысленность: ведь Анна была не просто извне, в то же время она была неимоверно близка по духу, целиком из того же круга, из того же мира, как бы изнутри. Сначала Извицкий полностью отдался течению эмоций, но потом чувство к Анне натолкнулось на растущее, органическое сопротивление…
Прежде всего сознание (можно даже сказать, высшее Я) встретило крайне враждебно этот прилив чувства, оценив его как измену. Чувства, правда, как бы раздвоились: он видел в себе возможности любить как себя, так и Анну. Зная, как опасно подавлять влечение внутренней цензурой, он решил не противиться любви к Анне. Однако же его опасения были напрасны: за этот год он слишком углубился в любовь к себе, чтобы это чувство могло надолго отступить. Оно продолжало неизменно существовать, хотя одновременно было сильное влечение к Анне.
Такой раздвоенный, иронизирующий, чуть подхихикивающий над самим собой, Извицкий выехал из Лебединого с Анной. Но, оставшись с ней наедине, в комнате, охваченный ее обаянием, он, упоенный, бросился в ее объятия, целиком отдавшись новому влечению. Прежнее вдруг исчезло. Оно неумолимо предстало перед ним вновь в самый неподходящий момент. Целуя Анну, сближаясь с ней, он вдруг почувствовал какую-то острую, нелепую жалость к себе. Жалость к себе из-за того, что его секс направлен не на себя, что он целует чужое плечо. Одновременно в сознании молнией пронеслась мысль о прежних неповторимых чувствах и ощущениях. Тело его ослабло, а чужое тело показалось смешным и далеким. Именно потому, что оно — чужое. В этот момент Извицкий захохотал, и Анна взглянула на него…
…Он выглядел очень смущенным. Анна быстро коснулась его колен: «дорогой»; где-то она любила его даже больше, чем Падова. Одновременно страшная догадка жгла ее; разом осветив все изгибы прежнего поведения Извицкого. Она спросила его: «Да?»
Извицкий покорно наклонил голову: «Да». Иного ответа быть не могло. Нервная дрожь охватила Анну. В обрывочных, но определенных словах Извицкий нарисовал картину.
Они встали. Некоторое время прошло в полном молчании. Анна уходила на кухню — покурить.
— Но это ведь Глубев, — вдруг сказала она, вернувшись. Извицкий расхохотался.
— Скорее всего искажение этой религии или секта внутри нее, — ответил он. — Ведь у них любовь к Я носит религиозный и духовный характеры.
— Да, но и религиозная любовь может иметь сексуальный момент.
— Но чаще всего сублимированный… И притом только момент. У меня же, как видишь, все по-другому.
— Дух можно привносить и в голый секс.
— Разумеется… Конечно, — для меня это не составляет тайны — все началось с того, что я — независимо от всех — близко подошел к религии Я; когда действительно — всеми фибрами, всем сознанием — ощущаешь свое Я как единственную реальность и высшую ценность, то… и сексуальная энергия, сначала подсознательно, естественно направляется на это единственное, бесценное… Ведь остального даже не существует… Вот мой путь… вера в Я дала толчок сексу, освободила поле для него…
— Я так и думала. Метафизический солипсизм ведет к сексуальному, — прервала Анна.
— Не всегда так… У глубевцев по-другому.
— Да, — улыбнулась Анна. — Как говорят, аскетизм рано или поздно неизбежен. Ведь надо же обуздать это чудовище внутри себя. К тому же и чистый Дух вне эротики…
— Но в моем пути, — продолжал Извицкий, — который можно считать резко сектантским в пределах религии Я, метафизическое обожание собственного Я приняло чисто сексуальную форму. Даже мое трансцендентное Я лучше предвидится в любви. Каждое мое прикосновение к собственной коже — молитва, но молитва себе…
Глаза Извицкого загорелись. Анна была невероятно взволнована. В глубине такой эго-секс импонировал ей, и она могла бы только приветствовать его. Но в то же время она была уязвлена, чуть стерта и желала восстановить равновесие. Ведь только что Извицкий — как она думала — любил только ее. Она не могла не попытаться — почти безосновательно — прельстить Извицкого.