Книга Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60 – 70-х годов, страница 66. Автор книги Юрий Мамлеев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60 – 70-х годов»

Cтраница 66

Я пошел дальше. Прошел рынок, молочную, сквер, двух баб. Потом — в пивную. Денег сегодня — на кружку пива… Хорошо, хоть мозга растряслась… Я всегда в пивнушку вхожу, сам не свой делаюсь… Народ здесь, как ангелы, — в душу смотрят… Одежонки у всех распахнуты, отовсюду нутром несет, а главноить — глаза, глаза, глаза… Со всех сторон дырявят… Но это первый момент… А потом — все сами по себе, как оглашенные…

Я пивка взял, кулак соли в него всыпал и стою у окна, прохлаждаюсь… В это время — мне чесаться нравится… Я пивка отопью, сниму носок или рубаху выверну и почешусь вдоволь… Народ ржет, а на самом деле это — не народ, а киноактеры… Кино есть кино… Чесание такое мне по душе — я себя в это время личностью чувствую, молодым дубком, Бонапарте… Хорошо, как на пляже… Выпил, в башку мысль глянула… К Моськину идти… Вот как бывает, давеча в уборной сидел — мучился, не знал, куда идти, а теперь все знаю…

Моськин рядом живет… Парень он аккуратливый, без оглядки, только сам на себя смотрит.

Жена у него — под брюками… Иду… Холодновато солнышко для меня… Не на той планете я родился… Ване Данилычу бы в других местах жить, подальше от шума-гама да поближе к звездному небосклону… Интересно, мозги у меня серые, а как можно серостью думать?!.

Моськин на втором этаже живет… Обрадовался, рассобачил пасть, заулыбался… Понятливый… Сели, посидели. Прошло с часок, а может, и все три. Потом я песни запел. Мне какая песня понравится, так она у меня в мозгу гвоздем сидит. А от гвоздя того как бы сияние исходит во все концы: в глаза мои бьет, и в волосы, и в рот… Мне что, мне хорошо… Пустоты нет, одна тупость… Я сам себя песней-гвоздем чувствую… Только кто меня в стенку забивать будет? А я, когда пою, сам в небеса гвоздем забиваюсь.

Моськин, разиня рот, слушал.

— Больно надрывно поешь, — говорит…

Потом дитя, тоненькое как глиста, проснулось. Моськин говорит: кончай орать. Я попел с часок, потом скрепя сердце кончил. Моськин за картошкой ушел…

Мне опять тяжело стало… Куда деваться?.. Я к дитю подошел… Рука у меня огромная, пивная, а кулак больше евойной головы… Я со страху чуть не обмочился, но в душе приятно защекотало… «Вот для чего я живу», — подумал я. Пальчищами своими я его за горло взял… Дите неразумное, на потолок смотрит, на мух… А меня — так и тянет, так и тянет… Но страшно стало… Первое дело — засудят, а я себя люблю… Второе — сам себе страшен стал… Одного придушишь, второго, третьего… А там пошла… Так, глядишь, и на себя руку подымешь, самого себя перед зеркалом задушишь… Трусоват я стал… Аж вспотел от страха, на дверь оглянулся… Дитенку — ручищей пивной — животик щекотнул, соску вправил…

Наконец Моськин пришел. Я его по-обезьяньему в морду поцеловал. А он распетушился — почему дите орет.

Я говорю: «Я на него дохнул».

Он кричит: «Я тебе дохну, ухажер!»

Скучно мне стало. Гвоздей нету. Шевеленья тоже. И главное — конца-краю нет. Глянул в окно: далеко, Господи, ты землю раздвинул. А нам-то где конец, где начало?..

Хотел было в уборную пойтить, да Моськин не пустил.

От Моськина я брел как волна — то падаю, то поднимаюсь. А что толку — все течет… Но каждый кончик свой вопрос имеет. Нога спрашивает — зачем?! Не в смысле хождения, а в смысле ощущения ноги — зачем? И куда? Во что?

Так же и все остальное. В целом. А то, что мыслит, мозга, особенно кричит: зачем, зачем?!

Точно хочет куда-то подпрыгнуть и из тюрьмы своей вырваться.

Я побежал. Я от мыслей часто бегу. Но теперь не помогло. Словно не я бегу, а все кругом бежит… А мне скучно.

Пришел домой. Вечерело. Починил стул. Посидел. Починил стул. Опять посидел. Папаня приплелся, старичок. Он у меня — один.

Я говорю — папань, чегой-то я сегодня веселый.

Он молчит.

Мне молчи не молчи, я и сам могу кулаком махнуть.

Жалко мне папаню. Грязный он у меня, нищий и оборванный. Старичок, а сопливый, как дитя. И глаза — ясные.

В черном теле я его держу.

Если б мне было куда деваться, я б его по-настоящему пожалел. А то я его жалею больше для себя, для забавы. А деваться мне в самом деле некуда — сколько ни работай, сколько песен ни пой. Вопросительный я весь, точно закорючка.

А старика люблю пожалеть: бью его, деньги отбираю, черствым хлебом кормлю, а жалеть — жалею.

— Папань, пригреть? — заложив руки в бок, подошел к нему. Он конфузится и лезет в угол.

Я старика мыть люблю, в корыте. Он голодный, долго не выдерживает. Но я промою, кулачком по бокам пройдусь.

Этот раз он еле дышал. Завернул его в простыню, на постель кинул, одеялком прикрыл… Очухливайся, родимый…

…Свет погасил. Картошку поел. Я во тьме люблю есть. Походил по комнате, заложив руки в штаны…

Вопросительность во мне растет, а жизнь — это вялое бормотанье…

Постучал стулом…

Господи, когда же я к тебе улечу?!

Сельская жизнь

Много, много чудес на свете. Вот снег запорошил все черненькие нарциссирующие домики, покрыл больные деревья. Кое-кому стало страшно. Только не деду Матвею. Не для таких страхов рожден. Веселый был дед, бессознательный. Больше всего любил в прорубь нырять. Вылезал быстро, как змея человечья, и голый на гармошке играл. В пляс пускался. Собирались около него шестеро-семеро деток малых и зыряли на его простодушие.

Кто много видел деда? Да почти никто, хотя внучат у него было видимо-невидимо.

Лик свой скрывал, зато сам был стремительный. Мимо дорожки и вокруг леса часто бегал. Туда-сюда. Туда-сюда. Всегда ему было как-то не по себе.

Жизнь свою он промогал в какое-то бездонное, бездонное болото. Любил на картинках лук резать, девочкам зубы считать. Были периоды, когда некоторые полагали, что он вообще перестал существовать.

Но потом Матвей опять о себе напомнил. С годами нарастала у него нечеловеческая активность: то всей деревне дров нарубит, наколет, то просто о себе задумается. Думал по вечерам, смурно чихая в тьму, или, думавши долго часами, напряженно простаивал на одном месте у крыльца с топором в руках.

Но никто не считал, что он кого-то ожидает. Да и до ожиданий ли ему было?

Часто видели, как он идет быстро-быстро по безлюдному, заснеженному полю, один, на глазах у всей деревни, точно спешит куда-то, и вдруг просто поворачивает и бросает вверх — высоко-высоко в небо — свою драную меховую шапку.

— Физкультурник, — шептались тогда о нем соседи.

Никто не обижал также его жену — смазливую, хоть и в летах, бабенку, прятавшуюся где-то по норам.

Летом она иногда выходила из леса прямо на людей и смущала их заднее чувство.

Угрюмый, живущий на подаянье у церквей, психиатр объяснял всем, что люди пугаются Матвеевну в основном от ее полного несоответствия чему-либо. Возражая самому себе, психиатр, правда, говорил, что как же она тогда рожала.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация