Увлёкся было столоверчением (у знакомых дам), но духи наговорили такой белиберды, что Дима подумал, что он сам рехнулся. Чтобы отогнать страхи, решил бегать. Вокруг дома, тем более, лето, тепло. Но от этого заныло сердце, и опять решил: это конец.
А конца-краю не было видно. Шепоток по ночам продолжался, мучил страх то заболеть, то пропасть, а то просто провалиться.
Провалиться — куда?
«Мало ли, куда, — сложив ручки, думал Смирнов, — бездн-то на земле хватает. Да и на небе их много».
— Ты о смерти поменьше думай, — рассвирепел на него тот самый невропатолог. — Лучше прыгай побольше, и всё!
Прыгать Смирнов не любил. Сходил на могилку сестры, но ответа не было.
«Может быть, у меня и сестры не было, — тупо подумал тогда Смирнов. — Почему же она не откликается?!»
И всё-таки отклик состоялся следующей же ночью. Привиделась ему во сне его сестра, в белом одеянии, словно это не сестра уже была, а её душа, и сказала она: «Братик ты мой, спеши…»
А больше ничего не сказала. И куда спешить — с утра после видения Дима мучился. «На тот свет, что ли, — рассуждал он. — Или, может быть, наоборот, на этот?»
И, не зная куда, Дима спешил в обе стороны. «Если заменить слово „смерть“ на словосочетание „тот свет“, тогда и бояться особо нечего», — решил он.
Но так продолжалось недолго, через два дня его опять стало трясти. Даже ворон стал бояться. «Ворона, она, конечно, птица глупая, но теоретически, в принципе, жизни лишить может. А жизнь у меня одна, и лишиться её можно за одну секунду», — горевал Смирнов.
Наконец пришло время лететь в Милан. Вообще-то, раньше летать Смирнов не боялся, вернее, боялся, как все, нервничал. Но тут он решил взять себя в руки. «Летал же я и не упал, — внушал он сам себе. — И даже не плакал при этом». Да и лететь надо было срочно, не до поездов. К тому же Дима сам ещё не мог понять, чего он больше боялся, поездов или самолётов.
Короче говоря, полетел. Но как только вошёл в самолёт, с ним случилась чуть ли не истерика: «Не хочу, не хочу!» По конец хотел было выпрыгнуть в окно, но самолёт уже двинулся с места, да и невозможно: за ноги бы, но задержали.
Почти весь рейс он плакал, хотя и невидимыми слезами. Думал, вот-вот упадёт. «С эдакой высоты-то», — вертелось в его мозгу. При каждом нехорошем звуке или рёве двигателей вздрагивал всем телом. А про себя отмечал, что сидевшая неподалёку девушка при каждом рёве крестилась.
«Не один я такой», — горделиво считал он.
Гостеприимный самолётный обед не лез в горло, а вино на Смирнова плохо действовало, так что он не решался прибегнуть к такому испытанному средству: алкоголь побеждает всё, даже смерть, — мелькнуло в его созерцании. Но не до шуток ему было. Красивые стюардессы, и те не сводили его с ума.
Часы тянулись, как назло, медленно, но самолёт не падал. Дима считал минуты, то и дело поглядывая на циферблат: сколько, мол, осталось до конца. В углу кто-то запел. Это не понравилось Диме.
Когда самолёт со скрежетом и воем стал приземляться, Смирнову показалось, что он, аэроплан, вот-вот рассыплется.
Дима огляделся. Трусливая девушка спала: видимо, решила, что так лучше, дескать, была не была. Смирнов захотел её поцеловать, но одумался. «Поцелуй во время гибели — не поцелуй», — подумал он.
Самолёт подбросило, что-то вспыхнуло за окном, и машина с грохотом приземлилась всё-таки.
Пассажиры минуты две молчали, как зачарованные. Потом зааплодировали. Девушка проснулась от сладко-тревожного сна. Все двинулись на землю с явным облегчением: приехали, да ещё живые!
Дело было под вечер. Смирнов от любвеобилия к жизни выпил в аэропортном баре две чашки капучино. «Жить вкусно», — с удовольствием вздохнул он. Чтобы вернуть чувство вечности, решил не сразу ехать домой, на квартирку умершей жены, а побродить вокруг Миланского собора, благо никаких вещей с собой не взял: всё нужное было в квартирке.
Вокруг собора было шумно, торговля шла вовсю, птичек хоть отбавляй. Но Смирнов любовался не этим, а древностью, и мечтал, кем бы он был, если бы жил во времена строительства этого собора.
Птичек он почему-то здесь не пугался и для умиления позволил себе зайти в кафе: побаловаться соком. Крепкий кофе пить остерегался: берёг себя.
Наконец он очутился, усталый, в своей скромной, глубоко знакомой квартирке. Её тихий вид успокоил Диму; за окном тоже было спокойно, и он блаженно заснул.
Проснулся он рано утром, был ясно, светло. Смирнов подошёл к окну и замер: вместо привычной картины знакомого города он увидел нечто невообразимое! Не было прежних улиц, домов, а вместо них возвышались дикие, но холодные здания, напоминающие скорее фантастические деревья, чем жилища. Располагались они хаотично, эти глыбы — но это явно был огромный город. Другой город. Окно Смирнов оставил открытым ещё с вчера, и сейчас его поразила тишина. Абсолютная тишина в этом городе, ни звука, ни души.
«Ах, вот оно что!!!» — у Смирнова загорелся ум. Он опустился на пол и всем нутром завыл. Он понял, что на свете есть нечто страшнее смерти.
Бывает…
Коля Веткин был существо ни во что не верящее. Во всём высшем он сомневался, негодовал и часто плакал по ночам, когда думал, что нечто высшее есть. Но зато в мире сём был уверен. Не то чтобы уж совсем, но как все. Было ему 25 лет, и жил он в бедной «хрущёвке» на 4-м этаже, в однокомнатной квартире один. И район был весьма никудышный. Но Коля ко всему приспособился. Капитализм оказался ему по плечу, в общем, он не голодал, и на водку хватало. Работал, как попало и где попало. Не скучал он, в конце концов, от этой жизни. Соседи за года перестройки свыклись со своей судьбой и жили тихо, смирно, законобоязненно. Ясно, что немного странные они были люди. Кругом ворьё, разбой, а они затихли. Из-за тишины их самих и не грабили, потому как даже шпана удивлялась им. Кола со шпаной был на «ты», и они его не трогали. По их понятиям, он им был свой, хотя никого не бил, не воровал, не грабил. Коля таким отношением очень гордился. Но соседка его по лестничной клетке, Варвара Степановна, говорила, что он плохо кончит. Веткин не отрицал этого, хотя в душе не понимал, почему он должен плохо кончить. А если плохо, то ведь и все плохо кончат, рассуждал он про себя. Дети вкруг казались обычными, и среди них находились другие, какие-то задумчивые.
Коля Веткин особенно уважал одну, с нижнего этажа. Её звали Ирочкой, и было ей лет десять. Родители её пропали, и жила она с дедушкой, Петром Палычем Вильевым, человеком лет 50-ти, работящим и уже непьющим. Ира любила своего дедушку, только плакалась, что у него нет бороды. Нередко прогуливались они вместе. Пётр Палыч степенно вёл внучку за руку, а она, отнюдь не шаловливая, покорялась ему от всего сердца и с уважением. Никому неизвестно, в том числе и самому Коле, почему он уважал 10-летнюю Иру. То, что он уважал дедулю — понятно, а то, что внучку — не совсем. Встречаясь в доме на грязноватой лестнице, он всегда здоровался с Петром Палычем и перекидывался с ним несколькими многозначительными словами.