Потом посещения такого рода прекратились, но у Зайцевой возникала паранормальная особенность: приступы смеха у неё (она ведь была хохотушкой) нежданно и негаданно кончались слезами. Заплачет себе — и полный тупик. На тусовках-то не принято плакать. Приходилось убегать в клозет и там давать волю слезам.
Ничего её не спасло от этой странности, даже купленный Романом, хоть и подержанный, но достойного качества автомобиль. Зайцева почему-то боялась на нём ездить и предпочитала свою старую, потрёпанную в ДТП машину.
И такое состояние всё продолжалось и продолжалось. То её глаза горели неестественным счастьем, то наполнялись слезами жалости к себе. Роман подумывал, что она немного чокнулась, но он и сам не любил абсолютно нормальных людей. «Скукой от них веет сверхъестественной», — говорил он, позёвывая.
И так текла жизнь. Но однажды, летним свеженьким утром, они решили н не бежать сломя голову неизвестно куда, а просто прогуляться в соседнем парке.
Шли они рядышком по дорожке, как истинно влюблённая парочка, отдыхая душой. Кругом — безлюдно. Вышли на большую поляну и увидели заброшенный домик, которого раньше никогда почему-то не примечали. Заинтригованные, они вошли в дом и подошли к странному, необычной формы, окну.
И вдруг — как гром с неба, как видение в пустыне. Перед ними раскрылся дикий пейзаж, явно из далёких времён прошлого. Голый мамонт, увязший в болоте, пещерные люди, убивающие его, и вдалеке таинственные горы в дыму.
Роман остолбенел, словно превратился в камень. А Тонечка закричала:
— Какой ужас! Мы попали в прошлое! Что же делать, неужели отсюда нет выхода?!
Но одна мысль, как свет надежды, пронзила её. Она вспомнила, как на лекции говорили, что в некоторых случаях такое выпадение было временным и ошеломлённые путешественники возвращались назад в свой мир.
Чёрный квадрат
Вадим Галунов при всей своей свежести и молодости (было ему всего лет двадцать семь) обладал и незаурядными странностями.
С некоторыми он успешно справлялся, а с одной — никак. Впрочем, он с ней и не боролся.
Шёл уже двадцать первый век, и большинство людей боролось за выживание. А этот вообще ни с чем не боролся по-настоящему. Тем не менее, как-то само собой устроился в жизни, хотя не терпел никакого постоянства, правда, в основном это касалось отношения к женщинам.
Грызла его только одна постоянная мысль: почему это человек произошёл от обезьяны? (Сам себя, кстати, Галунов относил к человеческому роду, и поэтому такое происхождение задевало и его лично).
Конечно, можно было плюнуть на эту весьма шаткую гипотезу, тщательно выдаваемую за непререкаемую научную истину (значит, кому-то во всём мире такая гипотеза пришлась весьма кстати), но плеваться Галунов не любил.
Чтобы освободить себя от этих смешных идей, Галунов многое перепробовал, но в науке, философии и богословии он не был таким уж большим авторитетом.
Единственно, что на него воздействовало — это живопись. «Наглядно и вместе с тем глубоко», — думалось ему.
Живопись отвлекала, но дарвинизм не уходил из ума. Даже подробная статья в каком-то журнале о незабываемой попытке в двадцатых годах советского правительства (какие же всё-таки умы порой бывают в правительстве!) вывести путём труда из обезьяны человека (для чего были и отпущены большие деньги) в обезьяньем питомнике. Попытка не удалась, наоборот, от труда обезьяны, кажется, даже деградировали. Галунова всё это обрадовало, развеселило, в конце концов, и разумом он уже догадывался, что такая гипотеза — абсурд, но комплекс — заедал.
И так продолжалось до тех пор, пока он не увидел в роскошном художественном журнале весьма удачное воспроизведение Моны Лизы.
Галунов никогда не был в Париже, но «воспроизведение» оказалось таким, что знаменитая улыбка прямо-таки вышибла из Галунова мысль об обезьяне. Она (традиционно, на самом деле) показалась ему такой загадочной, что какие уж тут обезьяны!
Своей временной подружке, толстушке Вере, он всё время показывал эту Мону Лизу, тыкая в неё пальцем, и приговаривал:
— Пойми, Вера, эта улыбка говорит о том, что сознание человека не какой-то там продукт материи, а пришло из духовного, высшего мира. А сознание, дух — и есть главная суть человека, его отличие. Потому эта Мона Лиза и улыбается, что она, по существу, с Неба, она — богиня.
Вера не соглашалась. В глубине души ей было по фигу, откуда произошёл человек, но для разговору она возражала:
— Да она улыбается просто потому, что она самовлюблённая нарциссистка. Ей-богу! Она, как буддистка какая, но погружена она в себя, а не в Бога.
Эти споры немного обидели Галунова. Вглядевшись, он и сам заметил, что улыбка-то загадочная, но какая-то не совсем от божества. Ночью ему приснилась Мона Лиза — живая, настоящая, хотя и из материи сна. Обласкав Галунова, она сказала, чтоб он позабыл об её улыбке, ибо она сама не знает, почему она так глубинно и загадочно улыбнулась.
— Не думай об этом, Вадик, и о нашем происхождении тоже. Лучше проснись и пивка выпей.
Проснувшись, Галунов рассказал об этом диком сновидении Вере. Та сначала хохотала, а потом прямо-таки почернела:
— Хороший совет она дала, Вадик. Забудь. Ничего мы не знаем и никогда ничего хорошего не узнаем. Знать можно только одни гадости.
Вера была единственная из всех подруг Галунова, которая как-то влияла на него, хотя и косвенно.
— И твоя история с обезьянником двадцатых годов — просто неплохой прикол, и точка. Да и вся наша жизнь — прикол только, и всё, — объясняла она ему.
— Для кого же это наша жизнь — прикол?
— Для тех, кто на нас смотрит, — заключила Вера.
Галунов рассердился и чуть не разошёлся с ней. Но поиски свои продолжал, хотя обезьяна уже меньше маячила в уме, но всё-таки… «Положим, мы от Первоначала, но ведь и всё оттуда. Речь идёт о конкретном происхождении, — думал он. — Истину пока не нахожу, вот в чём дело. Пусть абстрактную, пусть конкретную — но всё же истину о нас. Обезьяны — это бред, но нужна истина».
И случаем как-то Галунов забрёл в квартиру одной любительницы живописи — Анны Филипповны Богатовой. Так забрёл, по знакомству, и Анна Филипповна приняла его радушно.
— Садитесь, садитесь, осмотритесь, чайку попейте. Раз вы от Стасика, то будете желанным гостем.
Вадик осмотрелся. Сел за журнальный столик. И обомлел. У него всегда так было: что удивит его, то до самого нутра. Глядел на него со стены «Чёрный квадрат» Малевича. Художественное фото, конечно. Но очень проникновенное. И разом вдруг (в Галунова всё входило разом) его осенило: вот откуда мы произошли! Из чёрного квадрата! Из темноты непознанной! Из Вечности — чёрной, как ночное небо. Вот откуда мы.
Квадрат манил его, хотелось ему окунуться в эту черноту, войти в эту бездну, как в мать родную.