Семен Кружалов этот наводил ужас на окружающих его, выбитых из ординарной жизни людей, хотя сам по себе он обычно был тихий и даже застенчивый. Ужас наводили его глаза, голос и иногда — поведение, в котором обозначалась порой страшная затаенная угроза, причем угроза совершенно неведомого рода: не убийство, не душегубство, а нечто пострашнее, а что именно — определить и понять было нельзя, потому что она никогда не переходила в действие. Но такой угрозы, скрытой и таинственной, было вполне достаточно, чтобы всякое сопротивление ему мгновенно увядало. Но особенно мучили его глаза: появлялось в них одно выражение, от которого просто отшатывались.
— Труп живой в меня вселился, вот что, — раскрылся как-то Семен Кружалов. — Вот в чем разгадка. Я уже не только Семен Кружалов, мудрый человек, но и поживший труп при этом. Потому и смотреть на меня жутко. Ведь это он, труп, часто сквозь мои глаза проглядывает. Он, а не кто-нибудь, — и Семен поднял указательный палец вверх. — Мне самому взглянуть бывает на себя страшно. Хорошо, что в нашем подвале нет зеркал.
В подвал, правда, заходил милиционер, но, глянув в глаза Семену, застрелился, выйдя оттуда. К счастью, событие списали за счет психики служивого, а на подвал махнули рукой. Семен по скромности редко рассказывал об этом. Но ясно было всем, что Роман Любуев, или Нарцисс в гробу, в смысле трупности был на десять очков ниже, чем Семен, тем более Роман слишком уж любовался своим отсутствием и безжизненностью, и даже жил этим любованием, особенно когда действительно был при смерти. Нарцисс в гробу — потому так и звали его. И, конечно, Семена он не оспаривал, он даже побаивался его. И Шептун тоже к Семе подластивался: чего, мол, шептать такому, живой труп в нем почище всяких шалопутов может этакое нашептать, что… Лучше не подходить.
Плакали в подвале очень часто, кроме Семена, конечно, но не очень глубоко, просто оттого, что, дескать, жизнь стала какая-то непредсказуемая. Но с другой стороны, и хохотали при этом много — причем от всей души.
Впрочем, шла нормальная жизнь. А хлеб повседневный каждый добывал по-своему, порой с фантазией.
У Кружалова, у единственного, была даже собственная комната, точнее, угол в этом подвале, но решительно отделенный от другого пространства, напоминающего скорее подземное общежитие или брошенное бомбоубежище, чем простой подвал. Вероятно, когда-то, лет шестьдесят назад, здесь действительно было бомбоубежище. Эта догадка веселила всех, но не больше.
— Какие бомбы на нас, бедолаг, сейчас могут падать? — тихо шептал Слава Роману Любуеву. — Невидимые, невидимые бомбы… Которые душу убивають…
Роман отнекивался и не верил, что душу можно убить.
Иногда точно свет какой-то возникал в этом подземелье: это приходил ночевать художник-бомж, приносивший сюда картины странного художника Самохеева, который дарил ему некоторые свои полотна. Бомжи считали, что эти картины вообще ничего не стоят, и именно этим хороши.
— Кому, кроме нас, нужны такие пейзажи, — утверждал воющий по дням и ночам бомж Коля. — Одни гробы, из гробов нечеловеческие руки высовываются, бабы, небо хмурое и земля больная… Правда, здорово написано. Пусть и висят у нас тут, под землею. Во-первых, видно плохо, во-вторых, красиво.
В подземелье приносили свечи, и некоторые внимательно по ночам рассматривали эти «загробные пейзажи».
Друг странного Самохеева бомжом скорее был по душе, чем по обстоятельствам, но часто, выпив стакан водки, плакал перед этими картинами…
— Мне так не нарисовать, — жаловался он.
Потом он уносил эти картины куда-то, и стены бомбоубежища долго тогда пустовали.
— От бомб жизни мы здесь спасаемся, бомжи, — нередко кряхтел старичок, указавший пальцем на Семена: дескать, какой Роман труп по сравнению с Кружаловым, хоть и нарцисс при этом. Роман всего-навсего обычный умирающий, а вот Семен — это да…
Кружалов выделял этого старичка и никогда не пугал его своим взглядом. Старичок очень гордился этим.
Кроме себя самого, с живым трупом внутри, Семен отличался еще одной особенностью: к нему в подземелье приходила женщина, причем красивая, молодая и очень образованная. Это поражало всех.
Глава 2
Марина Воронцова была не только образованная, но и загадочная, даже необычная молодая женщина. Было ей всего около тридцати лет, уже успела развестись, и жила она свободно, как хотела, преподавала в разных университетах историю мировой культуры…
Однокомнатная ее квартира, довольно просторная, не без антиквариата, но недорогого, располагалась в доме, отдаленном от «бомбоубежища» всего на расстоянии двух коротких автобусных остановок.
Несмотря на свою красоту, Марина, чуть не с ранней юности, ненавидела свои зеркальные отражения.
Как только ее взгляд падал на себя в зеркале, в ее глазах вспыхивал злой огонь, который говорил: это не я. «Это не я, — шептала самой себе Марина. — Пусть красива. Ну и что? Я больше и значительней, чем это существо, которое вижу в зеркале. К тому же — почему „существо“? Если существо, то, значит, я кем-то создана, а я не хочу быть кем-то созданной, даже Первоначалом».
Иногда это доходило до бешенства. «Глаза, нос, уши — зачем мне все это? — бормотала Марина, одиноко расхаживая по своей квартире. — Я бесконечна, я не это маленькое существо с распущенными волосами… Повешу-ка я на свои зеркала черную материю, как делают, когда покойник, как будто я умерла».
И решила она занавесить свои зеркала черным полотном. Даже близкие друзья испугались такого действа. Пришла тогда ее лучшая подруга, Таня Самарова, в некотором отношении даже противоположная ей по внутренним тайнам души, и сразу заявила, хотя и со смешком, что, дескать, не стоит. Не стоит, мол, играть со смертью в кошки-мышки, хотя смерть, конечно, в целом — пустяки, всего лишь смена декораций.
Они сидели за журнальным столиком. Марина смеялась и пила вино, глядя на занавешенное большое зеркало, расположенное в центре, у стены, как будто это была картина гениального художника. Смех редко был ее качеством, но именно со своей Таней она могла поддаваться некоторому веселию.
— Ты спроси у своего Главного, у Буранова, стоит ли ненавидеть свои отражения, — шутила Марина.
— Нет, лучше ты спроси у своего Главного, — ответила Таня.
— Кого это ты имеешь в виду? — осторожно спросила Марина.
— Конечно, того, кого никто не знает. Фамилия, правда, есть: Орлов, — обронила Таня.
— Ну, это уж слишком, — вырвалось у Марины. — Во-первых, ведь я сама по себе. Во-вторых, это единственный, так сказать, человек, который для меня невероятен, и никто не знает, кто он на самом деле… Твой Учитель, конечно, велик, но этот…
Она махнула рукой.
— Но все-таки они знакомы друг с другом, если вообще о них можно употреблять слова, взятые из обычного оборота жизни, — вставила Таня и хлебнула винца.
— Нет, нет «обычного не надо», — процитировала Марина. — Лучше пойду в свое подземелье, к бомжам… Пойдем со мной?