В этой игре все преимущества – на стороне смотрителей: они руководствуются детальным анализом моих психологических характеристик и следят за мной из проходов за стенами, пользуясь целым арсеналом устройств и приборов. Они – представители той же расы, что и я, по существу – мои кровные родственники. Но они неизмеримо чувствительнее и проницательнее меня.
Моя последняя попытка была достаточно ловкой – хотя я уже прибегал раньше, безуспешно, к тому же методу. Я глубоко прикусил язык и хотел инфицировать рану, положив в рот комочек садовой почвы. Но смотрители либо заметили, как я засунул в рот то, что подобрал в саду, либо обратили внимание на необычное напряжение моих челюстных мышц.
Они действовали без предупреждения. Я стоял на террасе и надеялся, что нагноение во рту останется незамеченным. Затем, без какого-либо сознательного перехода, я очнулся, лежа на койке. К этому времени грязь из моего рта уже удалили, а ранка на языке зажила. Меня анестезировали, пользуясь подавляющим мышление излучением, после чего эффективное лечение, при содействии моего почти неуязвимого организма, нанесло мне очередное поражение.
Как обычно, я скрыл раздражение и удалился к себе в кабинет. Это помещение я спроектировал по своему вкусу – другими словами, его интерьер отличается настолько, насколько возможно, от сложного криволинейного стиля, отражающего дух нынешней эпохи.
Почти сразу же после этого ко мне зашел субъект, ответственный за мое содержание. Я называю его «доктором Джонсом» потому, что не могу произнести его настоящее имя. Он выше меня – стройный, тонкокостный человек. У него мелкие, изящные черты лица – за исключением подбородка, на мой взгляд слишком острого и длинного, хотя мне известно, что именно такие подбородки соответствуют современным представлениям о красоте. У доктора Джонса очень большие, слегка выпученные глаза; кожа его полностью лишена волосяного покрова – как в связи с общей для всей расы тенденцией к облысению, так и в результате профилактической депиляции, которой подвергают каждого ребенка вскоре после появления на свет.
Джонс облачен в исключительно причудливый наряд из зеленой пленки с дюжиной разноцветных дисков, медленно вращающихся вокруг его тела, как вокруг оси. Символизм этих дисков – их расцветка, сочетания и направления вращения – обсуждается в отдельной главе моей «Истории человека», в связи с чем здесь я не буду подробно останавливаться на этом вопросе. Диски служат также в качестве отражателей гравитации, повседневно используемых в одиночном полете.
Доктор Джонс вежливо приветствовал меня и уселся на невидимую антигравитационную подушку. Он говорит на современном жаргоне, достаточно для меня понятном, хотя сам я не умею произносить все эти носовые трели, гортанные, свистящие и шипящие призвуки и не поддающиеся описанию фрикативные согласные.
«Что ж, Генри Ревир, как дела?» – спросил он.
Я ответил ни к чему не обязывающей фразой, пользуясь упрощенным диалектом.
«Насколько я понимаю, – продолжал доктор Джонс, – вы снова попытались лишить нас своего общества».
Я кивнул: «И, как обычно, не преуспел».
Джонс слегка улыбнулся. В процессе эволюции люди почти утратили инстинктивную реакцию, называемую «смехом» – по всей видимости, происходившую от торжествующего рева, вырывавшегося из груди пещерного человека, размозжившего голову противника дубиной.
«Вы эгоцентричны, – заметил доктор Джонс. – Все, что вы делаете, вы делаете только для того, чтобы доставить удовольствие самому себе».
«Моя жизнь принадлежит мне. Я хочу с ней покончить, и препятствовать мне в этом – огромная несправедливость».
Джонс покачал головой: «Но вы не являетесь своей собственностью. Вы находитесь под опекой всей человеческой расы. И было бы лучше всего, если бы вы наконец смирились с этим фактом!»
«Не могу с вами согласиться», – отозвался я.
«Необходимо, чтобы вы откорректировали свое поведение, – задумчиво разглядывая меня, продолжал Джонс. – Вам примерно девяносто шесть тысяч лет. С тех пор, как я начал вести наблюдения в этом доме, вы попытались совершить самоубийство не менее ста раз. Причем готовы были это сделать и самыми примитивными, и самыми болезненными способами».
Он помолчал, чтобы проследить мою реакцию, но я ничего не ответил. Джонс всего лишь констатировал факт; именно по этой причине мне не разрешали пользоваться никакими острыми, длинными или тяжелыми предметами, позволявшими зарезаться, задушить себя или разбить себе голову, а также никакими веществами, позволявшими отравиться – даже в том случае, если бы мне удалось избежать слежки достаточно долго, чтобы применить то или иное орудие самоубийства.
Мне девяносто шесть тысяч двести тридцать два года; жизнь давно потеряла для меня придающие ей смысл свежесть и ожидание новизны. Существование стало не столько неприятным, сколько скучным. События повторяются с отупляющим постоянством. Я чувствую себя так, словно мне приходится тысячу раз наблюдать одну и ту же, довольно-таки бездарную театральную постановку: скука становится почти осязаемым страданием, и ничто не кажется более желательным, нежели забвение.
Девяносто шесть тысяч двести тридцать два года тому назад, будучи биохимиком, я предложил себя в качестве подопытного участника серии лабораторных экспериментов, связанных с функционированием желез и характеристиками соединительных тканей. Необъяснимая, не поддающаяся расчетам погрешность привела к искажению условий, извращенным последствием чего стало мое бессмертие. С тех пор, как закончился эксперимент, я не постарел ни на час – а я тогда был очень молод.
Само собой, мне пришлось переживать трагедию за трагедией по мере того, как мои родители и друзья, моя жена и, наконец, мои дети и внуки старели и умирали, тогда как я оставался молодым. Так проходила вся моя жизнь. Я видел, как нарастали и откатывали в прошлое бесчисленные волны поколений. Каждый раз, когда я задумываюсь, перед моим внутренним взором пролетают, как снежинки, тысячи лиц. Процветали и приходили в упадок государства, крепли и рушились империи, всеми давно забытые. Герои жили и умирали; моря высыхали, пустыни орошались и зеленели, ледники таяли, горы превращались в холмы. А я продолжал существовать – почти сто тысяч лет – изучая человечество и стараясь как можно меньше обращать на себя внимание. Результатом стал мой великий труд, «История человека».
Сам я не менялся – но проходили века, и человеческая раса развивалась. Мужчины и женщины становились выше и стройнее. С каждым столетием черты их лиц становились все более утонченными и выразительными, их мозг – крупнее и восприимчивее. Таким образом я, Генри Ревир, homo sapiens двадцатого столетия, превратился сегодня в ходячий рудимент – в примитивного урода, немного более продвинутого по сравнению с неандертальцем, но, по существу, не более чем предка современного человека.
Я – живое ископаемое, музейная редкость, драгоценный экспонат, охраняемый обществом и лишенный возможности выбирать жизнь или смерть. Именно это явился объяснять мне доктор Джонс – так, как если бы я был умственно отсталым ребенком. Как всегда, он вел себя настолько любезно и дружелюбно, насколько умел, но при этом проявлял необычную настойчивость. Через некоторое время он удалился и оставил меня наедине с самим собой – в той мере, в какой одиночество возможно под непрестанным наблюдением дюжины невидимых смотрителей.