— Не доверяете? — копаясь в сейфе, с упреком произнес М’бутунга.
— Се ля ви, — продолжая считать деньги, без тени неловкости откликнулся Аль-Фахди.
— Правильно, — сказал его превосходительство. — Русские в таких случаях говорят: доверяй, но проверяй.
Он снова развернулся вместе с креслом лицом к арабу, и вместо очередной пачки двадцатидолларовых банкнот тот увидел у него в руке громоздкий серебристый «смит-вессон» с укороченным стволом.
Сказать, что майор Аль-Фахди умер, не успев понять, что происходит, было бы неверно. Понять-то он все понял и даже сумел с первого взгляда узнать в «смитти» популярную шестидесятую модель тридцать восьмого калибра — «специально для шефа», — но вот предпринять что-либо действительно не успел. Курносый полицейский револьвер оглушительно бахнул, изрыгнув пламя, и отброшенный силой удара араб опрокинулся на спину вместе со стулом. Выпавшая из мертвой руки тонкая сигара, дымясь, откатилась на середину комнаты, пороховой дым начал лениво расползаться во все стороны, стремясь заполнить собой весь объем помещения.
— Сука рваная, — на ломаном русском сказал убитому не забывший полученных в юности уроков президент М’бутунга.
Когда в кабинет, едва не затоптав друг друга в узком дверном проеме, ввалились потревоженные звуком выстрела часовые, его превосходительство, бренча ключами, запирал несгораемый шкаф. На рабочем столе господина президента не было ничего, кроме письменного прибора, золотой пепельницы и портупеи с кобурой, в которой спокойно лежала его старая верная «беретта».
— Убрать это, — пряча в карман ключи, коротко распорядился М’бутунга, и солдаты, взяв труп за ноги, потащили его к выходу.
Дверь за ними закрылась. Его превосходительство закурил еще одну сигарету и неторопливо выкурил ее почти до фильтра, с отсутствующим видом наблюдая, как исчезает, впитываясь в земляной пол, лужица крови. Накурившись всласть и погасив в золотой пепельнице коротенький окурок, господин президент выдвинул верхний ящик стола, порылся в разрозненных бумагах и вынул спутниковый телефон: теперь, когда самые неотложные дела были успешно завершены, настало самое время переговорить со старым знакомым.
* * *
Снаружи в сгустившихся сумерках шел дождь — пожалуй, первый в этом году настоящий осенний дождь, неторопливый, холодный и занудный, как застарелый насморк. Где-то за низкими сырыми тучами догорал невидимый отсюда закат; время было детское, самое начало девятого, но, если не смотреть на часы, ранний вечер было легко принять за глубокую ночь, настолько непроглядной была льнущая к мокрым оконным стеклам тьма.
Окно в гостиной было огромное, во всю стену, от потолка до самого пола. Сейчас в нем не было видно ничего, кроме смутного, призрачного отражения комнаты да нескольких освещенных окон в соседнем коттедже. Случайно посмотрев туда, Виктор Лисовский вдруг поймал себя на том, что уже не может отвести взгляд. Тьма снаружи словно гипнотизировала его, не хотела отпускать; более того, она явно была не прочь выдавить тройное закаленное стекло и черной, как сырая нефть, волной беззвучно хлынуть в дом. Там, во тьме, наверняка водились жуткие, невообразимо чудовищные твари — настоящие монстры из голливудских фильмов ужасов, — и при одной мысли о том, что они могут проникнуть сюда, в тепло и уют загородного особняка, Лисовского пробрала неприятная дрожь.
Он мысленно обозвал себя идиотом, но давно, казалось бы, пережитый и благополучно забытый страх темноты, вернувшись, уже не хотел уходить. Лисовский вдруг очень не ко времени вспомнил, как в возрасте не то одиннадцати, не то двенадцати лет прочел рассказ «Мумия», написанный, дай бог памяти, не то Гербертом Уэллсом, не то Артуром Конан-Дойлем. Там какой-то чокнутый египтолог привез из экспедиции мумию, оживил ее и не придумал ничего умнее, как натравливать получившееся чудище на своих научных оппонентов. Чушь, конечно, бред сивой кобылы, однако описание того, как стремительная, фантастически ловкая и проворная, обмотанная истлевшими бинтами тварь ненастными ночами преследовала свои жертвы среди погруженных во мрак каменных стен и живых изгородей, произвело на Витьку Лисовского неизгладимое впечатление. И еще очень долго после этого он не мог пройти по темному двору или спуститься в подвал (вернее, подняться оттуда, повернувшись спиной к темноте) без ощущения, что позади, с каждым мгновением сокращая дистанцию, стремительно и беззвучно крадется по его следу воплощенный ужас.
Осознав, что уже запугал себя до полусмерти и скоро запугает до полновесного инфаркта, Виктор Лисовский твердым шагом проследовал в прихожую, открыл дверцу замаскированного дубовой панелью распределительного щитка и одним поворотом рубильника включил наружное освещение.
— Смешно и глупо, — сказал он вслух.
Это действительно было донельзя глупо и смешно. В этом году ему исполнилось тридцать восемь лет; он был взрослый, самостоятельный мужчина с ответственной должностью и солидным заработком, и людей, которые могли запросто обратиться к нему по имени, насчитывалось в десятки, а то и в сотни раз меньше, чем тех, кто почтительно называл его Виктором Яковлевичем. Он был знающий специалист, ценный работник — настолько ценный, что фирма, в которой он работал, взяла на себя расходы по выплате кредита за дом, в котором он обитал. Еще он был эгоист, мерзавец и подонок — так, по крайней мере, утверждала ушедшая от него полгода назад жена. Лисовский считал это утверждение спорным, но в данном случае мнение бывшей супруги ничего не меняло — скорее уж, наоборот: успешному топ-менеджеру, взрослому дяде со спортивной фигурой, солидным банковским счетом и разрядом по боксу, а по совместительству мерзавцу и подонку не пристало по-детски бояться темноты.
Вернувшись в гостиную, он посмотрел в окно, чтобы оценить результат своего демарша с распределительным щитком. Отражение комнаты в мокром стекле стало прозрачным, едва заметным; если бы не оно, можно было решить, что стекла нет совсем. Пол находился почти вровень со стриженой травой газона, так что двор выглядел продолжением гостиной. В свете установленных вдоль дорожек фонарей на невысоких, по колено, металлических ножках мокро поблескивали темной хвоей вечнозеленые живые изгороди. Крыша беседки блестела, как лакированная, мелкие лужи на дорожках отражали свет фонарей, и уже начавшая жухнуть, но все еще ярко-зеленая трава тоже блестела, как новенькая театральная декорация, на которой еще не просохла краска. В неживом свете люминесцентных ламп все вокруг казалось искусственным, ненастоящим — правда, изготовленным на совесть, по новейшим технологиям и в соответствии с самыми высокими мировыми стандартами.
И при этом все равно что-то было не так. Лисовский поймал себя на том, что пристально всматривается в знакомый до последней травинки вид, словно ожидая, что через освещенное пространство вот-вот метнется стремительная, хищно сгорбленная тень, и сплюнул — разумеется, всухую, но с большим чувством.
— Нервишки! — громко объявил он и, повернувшись к окну спиной, повалился в кресло перед большой, в полстены, плазменной панелью.
В этом диагнозе, поставленном с уверенностью человека, ничего не смыслящего в медицине, содержалась изрядная доля правды: нервишки у Виктора Яковлевича Лисовского в последнее время действительно стали ни к черту. За все в этой жизни приходится платить, в том числе и за банковский счет, и за обращение по имени-отчеству, и за красивый дом, в котором — о, счастье! — с некоторых пор нет этой обесцвеченной перекисью, анемичной пиявки, так называемой законной супруги. Тьфу-тьфу-тьфу, не к ночи будь помянута!