Задолго до съемок Донской забрал меня в Киев и поселил на диване в своем кабинете на киностудии. Кабинет был завален листами режиссерского сценария, которые лежали, валялись и торчали отовсюду. Марк Семенович писал, читал вслух, заставлял меня проигрывать куски, снова переписывал и cнова заставлял пробовать. Приходя в ужас от моих попыток, он ругался, носился по комнате, наступая на рукописи, потом сам играл и сразу требовал повторять. Но на съемках той же сцены в павильоне Донской вдруг становился необычайно мягок и пристально внимателен к каждой живой интонации. Он ни с того ни с сего позволял мне все переиначивать, вмешиваясь в режиссуру.
И он был первым, кто серьезно говорил со мной о кинопостановке и громогласно объявил, что рано или поздно я тоже буду ставить фильмы.
Еще в Москве, когда я впервые читал сценарий, мне стало не по себе в том месте, где значилось, что Павел должен плакать. Никогда не играя драматических ролей, я ни за что не мог выдавить из себя ни одной слезы, и потому был совершенно убежден, что в условиях киносъемки в коротком куске действия ни при каких условиях без механического вмешательства (вроде щелканья по носу, горчицы и тому подобных ухищрений, о которых рассказывают «знатоки» кино) слез и в помине не будет.
Почему-то у меня в голове как самое страшное и непреодолимое засела именно эта деталь. Хотя на самом деле куда страшнее было то, что Павел приходит к этой надрывной сцене рывком, как бы неожиданно для себя самого.
— Прости! Прости, мама! — кричит он, бросаясь к ногам Ниловны, буквально через несколько секунд после того, как, сидя спиной к матери, он тупо ел из глиняной миски.
А тут еще Марецкая! В тот день ощущение полной беспомощности перед предстоящей сценой с участием знаменитой актрисы заранее овладело мной. Появление Веры Петровны на съемочной площадке совсем спутало мои руки и ноги, так что я уже не знал, как лучше сесть и куда смотреть.
Началась черновая репетиция. Лицом ко мне, спиной к аппарату стояла Вера Петровна. Она спокойно, как-то по-особенному тепло произносила текст и все время внимательно смотрела на меня, словно боясь помешать мне, боясь нарушить мое «творческое» состояние.
А Донской как ни в чем не бывало делал какие-то технические замечания и, кажется, был совершенно спокоен, хотя я уже целую неделю всячески давал ему понять, что не смогу, просто не сумею заплакать в кадре.
Устанавливали свет, пробовали движение операторского крана, а я с ужасом думал только о моменте, когда приготовления закончатся и мне нужно будет сползти с табурета и, глядя на Марецкую, изображать что-то похожее на рыдания. Чем больше я думал об этом, тем яснее понимал, что это совершенно невозможно. В первый же «перекур» я решил, что лучше сознаться, чем опозориться на съемке. Подойдя к Донскому, я сказал, что никаких слез на моем лице не будет и вернее всего сделать так, чтобы в этот момент на экране был не Павел, то есть я, а Ниловна.
Донской даже не стал слушать мои жалобы. Он ругался, прогонял меня, смеялся и все, точно упрек, повторял: «Ты же с Марецкой играешь! С Марецкой!»
Я не понимал тогда истинного смысла этих слов и нисколько не мог утешиться этим ответом, потому что прекрасно знал, что все нацелено на мою физиономию и спрятаться за Марецкой, стоящей спиной к аппарату, мне не дадут.
Но вот пришел момент съемки, все заняли свои места, наступила тишина. И тут, в последний раз плюнув на свое самолюбие, я сказал, обращаясь к режиссерской группе, что не смогу, не сумею и не знаю, как играть эту сцену. Стоящая рядом Вера Петровна спокойно и даже, как мне показалось, с улыбкой сказала: «Да ты не думай об этом».
Откровенно говоря, я рассердился на ее равнодушие, подумав, хорошо, мол, стоя спиной к аппарату, так советовать.
Я занял свое место на табурете.
Мотор! Съемка началась.
Пошла сцена. Я чувствовал, как она идет, буквально долями секунды. От страха у меня пересохло в горле, я едва произносил текст. Сейчас, вот-вот это наступит. Я должен повернуться к матери, и… я точно понял, что после этого «и» прерву съемку и откажусь от нее, что бы тут ни было!
По инерции, только по привычке, выработанной на репетициях, я все же как-то оглянулся и первое, что увидел ясно, «крупным планом», глаза Веры Петровны, полные слез.
Она хотела сказать: «Паша!» — но не смогла договорить, и получилось: «Паа», — и снова она повторяла, и снова: «Па! Па!»
Я не отрываясь смотрел на нее и уже не видел ничего вокруг, ее дрожащая рука вдруг коснулась моей головы, в это мгновение я почувствовал, что по моему лицу катятся слезы. Я совершенно забыл, что Вера Петровна стоит спиной к камере, что ее игры не увидит зритель, да и сейчас не видит никто, кроме меня.
Она играла только для партнера, мало того, Вера Петровна играла и за меня, так как от меня требовалось одно — смотреть на нее.
Как бы плохо, непрофессионально и невыразительно я ни бормотал в тот день свою роль, главное было другое — рухнула проклятая стена страха, и родилась какая-то надежда, а вместе с тем и желание пробовать делать то, что лежит в ряду чужого амплуа.
Фильмы «Летят журавли» и «Дорогой мой человек»
Следующей работой в кино нежданно-негаданно стала роль Бориса Бороздина в фильме «Летят журавли» по пьесе Виктора Розова «Вечно живые» у режиссера Калатозова на «Мосфильме».
Надо сказать, что в пьесе, которая с шумным успехом шла в «Современнике», не было и не могло быть ни одной сцены на фронте. Мой герой появлялся только в первом акте спектакля, а о его гибели семья узнавала в самом финале.
Но в кино свои законы, и как бы автору ни хотелось сохранить уже написанную пьесу, для фильма ему пришлось дополнить ее новыми, чисто кинематографическими эпизодами.
Это и прогулки влюбленных по Москве, проводы добровольцев на фронт и, конечно же, гибель моего героя на войне.
И вот здесь как нельзя кстати пригодился талант замечательного оператора Сергея Павловича Урусевского, благодаря которому эти почти бессловесные эпизоды обрели подлинный драматизм и выразительность.
Зрители не столько помнят слова, произнесенные актерами, как то, что по-своему передает экран. Так, любой зритель, рассказывая о гибели моего героя, первым делом обязательно помянет кружащиеся над ним березы, и этот эпизод описан во многих работах о фильме.
Даже если по одному этому изобразительному решению судить об Урусевском, то уже можно понять, что перед вами — первоклассный мастер, своеобразный художник, первооткрыватель, способный силой таланта проникнуть в жизнь человеческого духа и выразить средствами своего искусства то, что скрывается в самой глубине сознания. Творческое, чрезвычайно зоркое восприятие мира и живое воображение позволяли Урусевскому в самых обычных вещах, в незнакомых лицах, в смене движения, в городском пейзаже видеть не только натуру или объект съемки, но и образы, обладающие художественным смыслом. Это был, по счастью для кино, не только умеющий рисовать оператор, но и снимающий художник, который принес на экран свой взгляд, свое мироощущение, свои мысли, свой темперамент — все, что могут дать людям истинный талант и вдохновение.