— Два гвоздя это. Промеж друг друга перекрученных. Небось, опять кузнецовы подмастерья дурью мерились. Во дворе валялось. Я и наступил. Уж не знаю, коим чудом стопу до кости не пропорол. Сапог, видать, спас. Но я-то ладно, хотя сапог и жалко… — Мужик покачал головой и спросил у Руськи: — А ежели бы лошадь? Чего молчишь? Тебя спрашиваю.
Паренек ответил:
— Ногу бы сбедила.
— Тьфу! — согласился конюх и сказал: — К Главе пойду. Пусть хоть всех их рядком к столбам привяжет и высечет. Умнее будут.
Он поднялся и, прихрамывая, направился прочь от конюшен. Руська проводил собеседника взглядом и понурый поднялся с лавки. Надо возвращаться. Но стыдно-то как…
В этот самый миг кто-то цепко ухватил его за ухо.
— Ах ты, щегол, — раздался знакомый родной голос, в котором нынче не было и тени теплоты. — То-то мне сказывают, что молодший в лодыри подался. Почему не на уроке?
Мальчик ойкнул и виновато поглядел на сестру. Была она сердитая и осунувшаяся. Но пальцы, словно железные клещи, стискивали ухо меньшого братца. И ни радости в глазах, ни улыбки на лице. Злющая. И взгляд колючий.
— Ежели ещё раз из-за тебя старшим нагорит, — сказала Лесана, — привяжу к столбу, спущу штаны и лично кнутом отстегаю так, что на зад две седмицы не присядешь. Понял?
У Руськи на глаза навернулись слезы обиды и вины. Он испуганно кивнул, потому что никогда прежде не видел сестру такой чужой и суровой.
— Тут тебе не деревенские посиделки-веселушки, — продолжала девушка, ведя меньшого за ухо через двор. — Привезли уму-разуму набираться, так учись, нахалёнок.
Паренёк сглатывал слезы боли и обиды, но молчал, не спорил, не хныкал, не пытался оправдываться. Понимал — права сестра. Ну и ещё боялся, конечно, твердость её руки на собственном заду испытать.
— Бегом к наставнику! — и Лесана придала братцу скорости звонкой затрещиной.
Руська нёсся в казематы, тёр горящее ухо и думал про себя: «Вот откуда она всё узнала? Ведь только приехала! Наябедничали уже…»
Обережница же проводила мальчонку взглядом и развернулась, чтобы идти, наконец, в свой покой, а оттуда в мыльню, но в этот самый миг заметила то, чего не было во дворе Крепости прежде.
Возле крыльца в Башню целителей сколотили зачем-то крепкую деревянную скамью. И сейчас на ней сидел истощенный человек. Черная одежа ратоборца делала его осунувшееся лицо меловым, а короткие волосы были не то выгоревшими, не то седыми. Этот изможденный мужчина показался Лесане смутно знакомым, и она неуверенно шагнула вперед, страшась узнать и в то же самое время, боясь обознаться.
Он смотрел, как она приближается. Но в светлых глазах не было узнавания. Лесана поняла — он плохо её видит. И не узнает. Так же, как и она его. Лишь когда девушка приблизилась настолько, что их разделял всего десяток шагов, мужчина удивленно качнул головой и спросил с недоверием:
— Лесана?
Она кивнула, не в силах произнести ни слова.
— Я не признал, — ответил ратоборец и похлопал ладонью по лавке, приглашая обережницу сесть.
Та опустилась рядом с ним, устало прижалась затылком к острому плечу и прикрыла глаза. На душе было пусто-пусто…
— Как ты? — спросил он.
Она ответила:
— Хорошо. А ты?
— Что со мной станется? — улыбнулся Фебр и сказал тихо: — У тебя глаза мёртвые…
Лесана хмыкнула:
— Зато на душе спокойно.
Некоторое время они молчали. Девушка не знала, что говорить, что спрашивать. Да и нужно ли?
— Хорошо, что ты не сгибла, — сказал обережник и добавил: — Я боялся. Всё-таки девка.
Она неопределенно повела плечом, мол, нашел, чего бояться.
— Лесана, — тихо позвал он.
— Что?
— Мне до сих пор жаль, что тогда… — Фебр не стал договаривать.
Собеседница и так поняла и ответила:
— Мне тоже.
Хранители, кто же знал, что будет так тяжко обоим! Он жив. И она тоже жива. Но тайная нить, которая, как казалось Лесане, все эти годы тянулась меж ними от сердца к сердцу, оборвалась. Как она не почувствовала? Ведь эта нить оборвалась тогда, когда выученица Клесха смотрела из окна Северной башни в спину уезжающему из крепости вершнику.
Мужчины — не глупые девки. Они умеют смиряться с неизбежностью. Они не носят в сердце из года в год воспоминания о прошедшем, не голубят их, не лелеют — вырывают с кровью и прижигают забвением, чтобы не болело, не дёргало. Ибо возврата нет. И не будет. Никогда.
Он понимал это, когда пришёл в её покойчик проститься. Понимал, что всё закончилось. Навсегда. И ничего больше не будет между ними, кроме общей памяти. Только она, дуреха, ещё на что-то надеялась в силу своей бабской глупости. А если вдуматься, что ему было хранить в душе? Несколько весенних седмиц, когда сердца замирали от счастья, а тела горели от жажды?
Что он о ней знал, кроме того, что она приехала в Цитадель несговоренной невестой с нежным телом и длинными косами?
Что она знала о нём, кроме того, что он стал послушником крепости на несколько лет раньше?
Хранители, да любила ли она его?
Страшно было осознавать это. Но боль сомнений раздирала душу. Любила ли Лесана когда-нибудь Фебра или ей лишь нравилось согреваться от его огня, видеть своё отражение в его глазах? Весна, весна… Тогда ещё весны имели смысл. Кровь гуляла по жилам, будоражила. И хотелось забыться, хоть на оборот сбежать от каменного холода Цитадели. Спрятаться в кольце тёплых рук — сильных и надёжных — чувствовать не боль, но нежность.
Почему все так глупо и половинно в их жизни? Почему, если любить, то лишь на короткий срок? А потом выдернуть из кровоточащего сердца, из памяти, из души? Чтобы ничего не осталось. Чтобы пусто. И спокойно.
Она ведь оплакала его уже. Простилась. И вот он рядом. Живой. И не узнал её. А она не узнала его.
Если бы было в его глазах что-то иное, кроме спокойного тепла! Увы. Так смотрят на того, кого когда-то давно знали, о ком сохранили добрую память и теперь рады встрече. Сердце его не замерло. Во взгляде не было ни боли, ни горечи.
Внезапно Лесане стало жаль и его, и себя, и ту далекую пьянящую весну, которая, не окажись в их жизни страшной предначертанности, могла бы стать чем-то большим, чем короткой передышкой в чреде нескончаемых лишений.
— Фебр, — девушка повернулась к нему и коснулась бледной щеки, — если бы я могла… хоть слова найти… сказать…
Она смешалась, не зная, как выразить то, что думает, как донести до него, что она была счастлива. Очень счастлива с ним. И что она благодарна ему за это счастье и ни о чем не жалеет, ни в чем его не винит.
На его бледных губах отразилась тень улыбки. Обережница покачала головой, досадуя на своё косноязычие, а потом, наконец, спросила: