Колдун сидел, стискивая в объятиях дурочку, которая вновь выгнулась, становясь на лопатки, и взялась рвать на груди ворот и без того уже изодранной рубахи.
Хлопнула дверь, влетел наспех одетый Ихтор, с отпечатком подушки на щеке.
— Что? Плохо?
Колдун кивнул.
Целитель виновато сказал:
— Я все свитки перебрал, какие только были. Я не знаю, что с ней.
Он подошел, положил руку на горячий лоб Светлы.
— Ихтор… может… — Донатос посмотрел на обережника: — Может, вспомнишь хоть чего? Попытаешься…
Лекарь устало кивнул:
— Клади. Попробую сызнова Даром очистить. Вдруг, да поможет…
Крефф поднялся и осторожно опустил девушку на смятый сенник.
— Ты-то чего здесь крутишься?! — Ихтор в сердцах отпихнул ногой, мечущуюся у него под ногами и непрестанно орущую Рыжку. — Как взъярилась!
Кошка обиженно мяукнула, отскочила, а лекарь склонился над хрипящей Светлой.
— Не надо! — гневно крикнули от окна. — Что ж вы бестолковые какие! Ей ведь Каженник жилу перекрыл! Только хуже сделаете! Дайте девке умереть, коли помочь не умеете!
Мужчины вздрогнули и изумленно оглянулись на голос, а руки обоих, согласно вбитой за годы науке, тут же метнулись к висящим на поясах ножнам. Потому что у окна стояла девушка. С яркими янтарными глазами, россыпью веснушек на лице и косой цвета палой листвы. Девушка, которой в Цитадели никогда не было и… не могло быть.
Ихтор увидел, как она проследила взглядом за движением его руки и как, заметив сжавшиеся на рукояти ножа пальцы, топнула ногой. В глазах промелькнули злые слезы. И тут же рыжая кошка стрелой вылетела в приоткрытое окно.
31
Всё казалось не таким как прежде. Мир разделился на «раньше» и «теперь». «Раньше» — жило надеждой, верой в проблеск счастья. «Теперь» — принесло горькое осознание, что надежды не оправдаются.
Лесана спускалась в душное царство Нурлисы и даже ступеньки под ногами казались ей не такими, как прежде. Вся Цитадель вдруг сделалась незнакомой, словно девушка очутилась тут впервые.
Камень был холоден, тьма непроницаема, а звук шагов неслышен. Тишина… Какой страшной она иногда бывает!
Неужто правда, что человек способен молчать, когда от боли мутится рассудок? Что можно говорить, ходить, пить, есть, невзирая на высасывающую сердце муку? Раньше Лесана об этом не знала. А и сказали бы — не поверила.
— Лесанка, ты что ль?
— Я, бабушка, — обережница улыбнулась.
Улыбка далась легко, хотя внутри всё сжималось от боли.
Нурлиса что-то говорила скрипучим голосом, сварливо бухтела, вытаскивая из сундуков добро, которым Клесх распорядился наделить выученицу.
Девушка молчала. Она слушала и не слышала причитания старухи. Мысли теснились в голове. Сердце трепыхалось. Раньше Лесана не понимала людей, которые в горе будто каменели, не умея выплеснуть боль. Она-то к таким не относилась. Она уж если горевала, всегда отпускала страдание слезами. Плакала, захлебывалась. До опустошения в груди, до звона в голове, до тряских судорог.
Но жизнь всякого меняет. Перекраивает на новый лад. И её перекроила. Научила прятать скорбь глубоко-глубоко в сердце, чтобы болела там, никому незаметная, болела изо дня в день, пока не обвыкнется рассудок, не примет душа. А потом страдание становилось частью естества и уже не так мучило.
Лесана научилась терпеть. Без слез. Без жалоб. Равнодушно. Терпеть и ждать, когда горе утихнет.
— …лось-то тот сохатый?
Обережница очнулась от медленно перекатывающихся в голове мыслей и ответила:
— Он у себя заперт. Сейчас как раз пойду, платье отнесу да отведу помыться.
Нурлиса протянула девушке стопу одежды и вгляделась в застывшее лицо.
— Чего это с тобой, деточка? — осторожно спросила бабка. — Случилось чего?
Лесана покачала головой.
Ничего у неё не случилось. Жива. Здорова. Случилось с другим. А она… всего лишь вспомнила то, что следовало навсегда забыть. И ведь казалось, ко всему привыкаешь. К чувству глубокой вины, к старой обиде, к горячей ненависти, к стыдному страху. Вот только к утрате надежды невозможно привыкнуть. Разум всё цепляется, всё ищет, за что ухватиться, как не захлебнуться отчаянием… а хвататься бессмысленно. Надежды не осталось.
— Спасибо, бабушка, — девушка улыбнулась и забрала из рук Нурлисы высокую стопку одежды. — Этого нам вовек не сносить.
Старуха посмотрела на неё воспаленными слезящимися глазами:
— Что это ты, а? Чего ещё удумала? — карга грозно двинулась вперед. — Ты мне зенками-то не хлопай! Я тебя, как облупленную знаю! Ишь, вытаращилась! А глаза-то оловянные, я…
Девушка не стала слушать, поцеловала сварливую бабку в морщинистую щеку и вышла, придерживая подбородком стопу одежи, чтобы та не развалилась.
Нурлиса осеклась, только остановившимся взглядом смотрела на закрывшуюся за обережницей дверь.
Горе учит. Горе и беда.
Вот и Лесана научилась претерпевать любую боль. Научилась говорить спокойно и ровно, несмотря на страдание. Научилась слушать других. Что-то говорить и делать самой. И чувствовать, как на место боли заступает звонкая, ничем не заполняемая пустота, в которой бесследно исчезают тревоги и волнения, опасения и страхи. Всё. Наверное, это называют смирением — кроткое принятие безоговорочной жестокости.
Девушка миновала короткий коридор, подошла к знакомой уже двери. Лют в кои веки раз не дрых. Она сунула ему в руки чистое платье и повела в мыльни. Оборотень хромал впереди и был на диво молчалив. Лишь бросил на спутницу короткий пронзительный взгляд, но не обронил ни слова. Диво. А то ведь не заткнешь…
Пока он мылся в кромешной темноте, Лесана сидела в раздевальне и разглядывала свои руки. Просто не знала — куда ещё смотреть. Руки были загрубелые, с застарелыми мозолями, исчерченные тонкими нитями заживших порезов. Гвозди можно забивать и не поранишься…
У Фебра ладони куда жестче и крупнее, а костяшки пальцев — все в старых шрамах. Были.
Глупо теперь убиваться. Рано или поздно, кто-то из них двоих получил бы эту весть. Однако, пока ты знаешь, что тот, другой, пускай и где-то далеко, но все-таки жив — остается надежда. Увидеться. Перемолвиться хоть парой слов. Почувствовать себя теми, прежними — ещё способными любить, ещё не выжженными дочерна.
Может, он и забыл её давно. Может, уже впустил кого-то в сердце. Но Лесане была важна не его память и не его верность. Ей был важен он сам. Тот юноша, который снимал губами мед с её пальцев. Который помнил её в женской рубахе и разнополке, с тяжёлой косой и лентой в волосах… Пока он жил, казалось, что всё ещё можно повернуть вспять, изменить хоть на оборот! Короткой встречей, объятиями после долгой разлуки, разговором. «Как ты?» «А ты?» «Да что со мной станется!»