— А я тебя помню, — вдруг сказал колдун. — Тебя зовут Лесана.
Девушка отпрянула.
— Что?
Но в этот миг Тамир моргнул и посмотрел на собеседницу с недоумением:
— Чего стоим? Идти надо. Холодно.
Он поднял со снега заплечник и направился прочь.
Лесана проводила его испуганным взглядом, а потом поспешила следом. Хран догнал её и тихо спросил:
— Что это с ним? Как увидел кого.
— Не знаю, — ответила она и только тут заметила, что Лют шагает рядом, поднырнув ей под руку.
Обережница запустила пальцы в густой теплый мех. Оборотень не вырывался. Но девушке казалось, будто бугры мышц под толстой шкурой напряжены, словно перед схваткой и по ним, нет-нет, пробегает лёгкая дрожь.
Только достигнув деревни, Лесана, наконец, поняла, что с ним такое.
Люту было страшно.
51
Все хорошее происходило в мире давным-давно.
Он это твердо уяснил ещё в детстве.
«Давным-давно, когда люди жили не так, как нынче…»
Он жалел, что не застал то далекое «давным-давно». Тогда было лучше, чем теперь. Восход солнца приносил с собой новый день, а закат — приглашение ко сну. Тогда никто не боялся. И все были свободными.
Давным-давно…
— Знаешь, — говорил он сестре. — Если бы мы жили давным-давно, то я бы вообще не сидел на месте! Ходил бы и днем, и ночью!
Она улыбалась:
— Глупый Хвостик, а когда бы ты спал?
— Я бы вообще не спал! Это же свобода! Хочешь — туда иди, хочешь — в другую сторону. Можно сидеть на берегу озера и глядеть, как солнце выныривает из воды или, наоборот, заныривает на ночь. Поди, всё озеро кипит, как котёл!
Она смеялась, представляя себе этакое диво, а потом отвечала:
— А, поди, ежели кипит, так это уже не озеро.
Мальчик удивлялся:
— А что же?
— Уха!
И они хохотали вдвоем. Уха! Вот ведь умора!
Но как же тогда солнце — раскалённый уголек — опускается в воду и не делает её горячей? Загадка!
Это теперь он знал — как. Солнце закатывалось за кромку горизонта, уходя в навье царство. А там, в мире Ушедших, отдавало мёртвым душам своё тепло, оттого и всходило утром, растратив вечерний жар. Но потом снова отогревалось рядом с живыми и пекло до вечера. Оттого-то зимой, когда ночи такие длинные, солнце делается холодным — не успевает согреться. Но к весне день становится дольше, и солнце начинает потихоньку набираться жара.
Вот уже оно опять пригрело землю. Вьюжник нынче, хотя и оправдал своё назвище, однако голоднику сдался без боя. Весна…
Весной кровь в жилах бежит резвее, сердце бьётся чаще и жалко тратить время на сон. Вот и сбылась давняя мечта — ходить всюду и днем, и ночью. Когда захочешь. И куда захочешь. Никого не боясь.
Но свободным себя он не чувствовал. Почему?
Глупый Хвостик…
Иногда грезилось в коротких снах что-то забытое из детства…
Он не успевал понять — что именно. Тёплые руки, гладившие его по затылку, мягкие губы, касавшиеся кончика носа, сладкий родной запах… Однако видения не приносили покоя. Он просыпался в глухой тоске, а сердце полыхало болью, будто в него забивали гвозди.
И хотелось бежать куда-то, спешить, лететь, сломя голову, прочь. И раздирала изнутри неутолимая жажда. Тоска подступала к горлу. Стискивала его ледяной ладонью. Хвостик задыхался. В такие дни стая снималась с места, и он вел её сквозь лес, пытаясь утолить свою тоску, свою жажду и смятение, которое заставляло мелко дрожать все жилы в теле. Однако ничто не могло успокоить, утешить так, как когда-то в далеком детстве.
… — Вот же ты непоседа! — давно-давно смеялась над ним мать.
Но он нёсся прочь. И только вслед неслось:
— Хво-о-о-остик! Пожди чуть-чуть!!!
Он ждал. Сестру всегда ждал. Она носила в себе солнце. Ну, или иное что-то. Он не умел найти верных слов. Сказать. От неё шло тепло. Белый радостный свет. Рядом с ней затихала душа, переставала рваться на части от жажды, страхов, волнений, обид, от того невысказанного, что терзало его всякий день, сколько он себя помнил.
Тёмные порывы раздирали на части маленькое тело. Иной раз прихлынет глухая злоба, будто кипятка в голову налили бурлящего…
— Хво-о-остик… Серый Хвостик… — Светла не боялась его в такие мгновения. Все боялись, а она нет.
И когда он мчался по лесу, рвясь из собственного тела, спасая то ли стаю от себя, то ли себя от стаи, сестра всегда пускалась следом, хохоча. И легко его догоняла. Хватала за загривок, валила в траву. Она любила бегать. Любила лес, деревья, старые вывортни, распялившие кривые корни, папоротники, в зарослях которых он часто таился, чтобы впрыгнуть, напугать её до визга. Любила заросли малины с мелкими сладкими ягодами, брусничники, ползущие по мягкому мху…
Она всё любила. Ибо была человеком больше, чем волком. А он любил её, потому что она дарила тепло, которому было по силам затопить его клокочущую беспричинную злобу. Успокаивалось изнывшее сердце. Будто отдавало все раздирающие его желания и страхи.
— Хво-о-остик!
Он катал её на себе. Она была легкой. Ложилась, обхватывала за шею, закидывала обе ноги на широкую спину. Доверчивая. И он бежал, покуда хватало сил. Нёсся так, будто за ними гнались Охотники. А когда силы заканчивались, падал на густой мох, прижимался мордой.
Давным-давно… Это было давным-давно. Тогда, когда глухая пустота и маета ещё уходили из души и становилось спокойно.
— Хвостик… — шептала девочка, трепля его за уши.
Он закрывал глаза. Сердце глухо тукало о рёбра.
Вожак говорил Светле: «Дури в твоем Хвостике с избытком. Злобный он. От такого добра не жди».
Та качала головой, лопотала: «У него просто сердце чуткое».
Она знала.
Над недалёкой смеялись.
А он ярился. Что с неё им? Полоумной мнят. Все. И не видят, не понимают — не блаженная она, рассудком-то — яснее прочих. Но никто того не разумел. Смеялись, мол, дурковатая бегает со зверем, который человеком почитай не умеет быть.
Матери в стае наговаривали, дескать, намаешься, в сыне твоём людского мало, в пору войдет, завалит девку. Ему плевать — сестра, не сестра. Он разницы не чует. Народят тебе волчат, наплачешься.