Часть первая
Бартоломеус
Самые страшные печали, которые происходят из любви и убивают, но не дают умереть
Это была одна из тех ночей, когда Палма просыпалась, потому что слышала, как кто-то в доме шепотом зовет ее по имени. Сон без сновидений был ее единственным благословением на протяжении месяцев, которые миновали с того дня, когда она похоронила в саду позади дома кости своего любимого, Бартоломеуса. Но вот уже некоторое время даже сон без сновидений тревожили странные шепоты, успевающие раствориться в пустоте, прежде чем она их расслышит и поймет, и все вокруг казалось сделанным из тихих звуков: кровать, на которой девушка спала, поскрипывала и что-то шептала, сквозняк, скользя под дверьми, насвистывал и что-то шептал, ветер за окнами шуршал листвой и что-то шептал. Пробудившись, Палма снова погружалась в ужас и ощущение конца, что приходят вместе с самыми страшными печалями, которые происходят из любви и убивают, но не дают умереть. Ночь за ночью Палма бродила по комнатам и коридорам, словно привидение, ступая тихонько, на цыпочках, между кроватями сестер и останавливаясь ненадолго перед дверью в комнату отца, который скрежетал зубами во сне – то была греза человека, видевшего, как жизнь перемалывает в труху все его горести. Палма хотела бы знать, отчего она никак не могла укротить боль от тоски по любимому мужчине.
Как и всякий раз, когда шепоты ее будили, Палма оделась и вышла посреди ночи на улицу. Посмотрела в одну сторону, в другую: дома утопали во мраке, похожие на огромные валуны на опушке леса, сверчки безразлично стрекотали, и какая-то птица, хлопая крыльями, перелетела с ветки на ветку. Подул ветер, взметнул волосы девушки и всколыхнул ее ночную рубашку. Ноги внезапно ощутили тепло: она посмотрела вниз и увидела кошку, та обернулась вокруг ее лодыжек. Подняла, приласкала; кошка заурчала и собралась уснуть прямо там, посреди улицы, но Палма ее легонько оттолкнула в сторону дома. Кошка прыгнула на забор, поглядела на чердак, мяукнула, и шерсть у нее на загривке встала дыбом.
– Знаю, Скама, знаю, – сказала Палма и погладила ее.
Потом прошла мимо дома и вошла в сад; разные букашки, задремавшие в ночной траве, разбегались перед нею во все стороны, спеша убраться с дороги. Шаги Палмы будили подворье. Сова моргнула в темноте, потревоженная суетой. Палма дошла до конца двора и опустилась на колени перед камнем, на котором однажды долотом высекла простое слово:
Свернулась в клубок на прохладной влажной земле и закрыла глаза. После смерти Бартоломеуса его могила стала единственной постелью, на которой ей еще снились сны, и девушка часто приходила сюда, чтобы поспать на земле, даже зимой, опустив голову на твердую подушку камня, и рельеф любимого имени оставлял отпечатки на ее виске – полосы, об их исчезновении в течение дня она всегда сожалела. Она бы с радостью вытатуировала имя Бартоломеуса повсюду на своем теле, с радостью стала бы ему могильным камнем. И даже, как говорила она самой себе, чтобы быстрее уснуть на его могиле, с радостью рассталась бы с жизнью вместо него.
Она заснула мертвым сном, и во сне увидела Бартоломеуса, который шел по саду. Это происходило не днем и не ночью, но в некий третий отрезок времени, как будто у Мира имелись три стороны, и в означенные часы могло случиться что угодно. Она смотрела на своего жениха из его же могилы, стряхивая с глаз комья земли, – или нет, вместо глаз у нее были комья земли, она их выдирала из глазниц и бросала в яму, а они падали все глубже и глубже. Она видела, как Бартоломеус ходит по двору, потирая ладони: у него опять были плоть и кожа, зубы и волосы, ногти и глаза, амбиции и тревоги, радости и печали; он снова стал человеком. Она попыталась закричать, но комья земли из глаз упали сквозь дыру в небе и лишили ее дара речи. Внезапно Палма почувствовала, что в саду есть кто-то еще, и испугалась; она никого не видела, но испытывала ужасное ощущение – рядом был кто-то третий, он все время держался за спиной Бартоломеуса, даже не подозревавшего о существовании чужака, а тот прятался от его взгляда, ступал и замирал одновременно с ним, и силуэт этого существа целиком и полностью скрывался за силуэтом жениха Палмы. От омерзения она вздрогнула и проснулась. Скама разыскала хозяйку, лежащую на могиле Бартоломеуса, и устроилась у нее на коленях; от страха перед кошкой все живое во дворе застыло.
Палма встала и отряхнула одежду. Пахло землей, и чистый рассветный ветерок всколыхнул ее волосы. Надо было поспешить, вернуться в постель, пока старик не проснулся. Он печалился, когда она грустила, и Палме невыносимо было видеть его расстроенным. Она прошла мимо задней стены дома, на которой вот уже несколько недель разрастались плесень и мох толстым слоем. Вошла тихонько и, оставив тапочки на пороге, проскользнула мимо двери отца, – тот старательно храпел, как будто придавая каждому издаваемому звуку определенную форму и цель, – мимо кроватей сестер, и забралась под одеяло. Через несколько мгновений петух пропел утреннюю песенку, и храп прекратился. Девушки начали ворочаться в постели, зевать. Тупая боль в виске напомнила Палме, что она все-таки человек, и как бы там ни было, в книгу жизни придется записать новый день.
* * *
Они быстренько позавтракали тем, что было – сыр, молоко, буханка хлеба, – и каждый занялся своими делами. Палма осталась на кухне, прибраться после родных, помыть посуду и побездельничать. Окно на улицу было открыто, и Палма видела изборожденную морщинами шею отца. Он без устали трудился у забора, красил его заново, на этот раз в травяной цвет.
– Слышь, Палма? – спросил старик, не оборачиваясь; ведь всякий отец знает, когда на него смотрит дочь.
– Да, папа.
– Сможешь сегодня соскоблить плесень с задней стены дома, чтобы я потом ее покрасил?
– Конечно, папа.
Он хмыкнул, довольный, и уронил кисть в ведро. Потом подошел к окну и сунулся в него, вытягивая губы, а Палма с улыбкой подставила лоб. Старик запечатлел на нем поцелуй, влажный и горячий – как звезду, как знак, что она была его любимой дочкой, и никто не мог это изменить, даже куча костей, похороненных в дальнем конце двора.
Но когда спустя несколько часов сонного безделья Палма отправилась к задней стене дома, то обнаружила, что плесени там нет. Лишь местами бледно-зеленые пятна еще напоминали о заразе, поедавшей штукатурку на протяжении недель. Пристыженная тем, что так долго тянула с отцовской просьбой, Палма смахнула слезы с глаз и отправилась к колодцу, чтобы попить воды и освежиться, прежде чем оказаться лицом к лицу с отцом, который, по-видимому, устал ждать и сам очистил стену или попросил кого-то из ее сестер. Она опустила бадью, подняла полную и окунула в прозрачную воду, холодную как лед, глиняный кувшин; отпила, чувствуя, как зубы промерзают до самых десен, и в тот же миг ощутила за спиной присутствие отца. Повернулась, готовая просить прощения, но никого не увидела. И все же, сказала себе Палма, она кого-то почувствовала.
Она не испугалась – такое было не в первый раз. Ей нравилось верить, что это душа Бартоломеуса, который, хоть и освободился, предпочел остаться в этом доме и саду, а не отправиться через Ступню Тапала неведомо куда. Иногда девушка чувствовала, как легкий ветерок касается лица, – и представляла себе, что это рука Бартоломеуса ее ласкает; иногда в доме раздавался грохот, и она знала, что это Бартоломеус – наверное, он еще не привык к отсутствию тела и спотыкается, ударяется обо все бесполезные предметы, которыми себя окружают люди. Она долгое время считала, что скрежет и вздохи, доносящиеся с чердака, – это тоже он, Бартоломеус, который в скорби своей отыскал приют над комнатой невесты, пока не узнала с болью в сердце, что шум и жалобы, доносящиеся со стороны потолка, производит многоножка – Чердачный Мириапод.