Засыпает. Находят. Моют. Чистят. Толкают. Течет. Чистят. Распарывают. Чистят. Зашивают. Укрывают. Ласкают. Дают. Берет. Не умирает.
Казалось, в пространстве между ним и потолком миновало еще несколько веков, и Т, проснувшись однажды утром с пересохшими губами, измученный жаждой и голодом, наконец-то понял: живой. Он сумел оторвать присохшую корочку на затылке и повернуть голову направо, где увидел, как в открытую дверь вошли – перейдя из одного зала в другой – несколько серых фигур, чьи бритые головы и одеяния напомнили святому о собственном ученичестве у Мошу-Таче, о Данко Ферусе, любившем лошадей, и о Бартоломеусе, дорогом друге – может, подумал святой, он все еще ждет в Лысой Долине, благоразумный и верный, по привычке сложив руки на груди, глядя в небо; ждет своего друга, заблудившегося посреди бесплодных скал. В том, что осталось от его души, Т ощутил болезненный укол – и снова понял, что жив. Потом, наблюдая за тем, как чьи-то босые ноги ступают по гладкому каменному полу, он вспомнил голени Катерины: то, как пил с них мед, то, как водил пальцами по ее коже, умытой росой и по´том. Душа, та ее часть, что не рыдала, корчилась от боли утраченной любви, которая по сути боль страшнее всех прочих. От этой муки он еще раз осознал, что жив, но к тому же вспомнил, что все живое легко умирает, и ничто не терзает человека сильней, оттягивая финал и жестоко продлевая страдания, чем несбывшаяся любовь. Святой расплакался, и слезы потекли по белым шрамам на его лице.
* * *
Он услышал то же постукивание каблуков, которое многократно раздавалось в его снах на протяжении всего времени, проведенного распростертым на каменной плите, – и увидел, что это не сапоги, но два костыля, на которые опирался старец невысокого роста, скрюченный от возраста, с кожей такого же серого цвета, как и одежды; этакий бессмертный хамелеон, который, похоже, собирался ему что-то сказать. Но смысл слов терялся в тумане слез, уши слишком устали, чтобы улавливать их на лету. Он заморгал, надеясь прогнать слезы, но оказалось, старец уже исчез.
Заботившиеся о святом увидели, что он проснулся, и засуетились вокруг, предложили выпить горячее зелье с запахом меда и гвоздики и заставили проглотить содержимое двух маленьких, пестрых яиц – оно было отвратительным на вкус, но быстро придало сил. Через некоторое время Т сумел сесть и окинул свое тело взглядом: с ног до головы его покрывали швы, пальцы остались без ногтей и ладони выглядели чужими. Ноги, похоже, с трудом собрали из частей, принадлежавших не ему, но, раз уж так вышло, он готов был их принять за свои; на месте вырванного с корнем детородного органа осталась только большая, еще гнойная язва, и ничто не напоминало о горделивом мужском достоинстве, от которого трепетала его дорогая Катерина; живот выглядел лоскутным одеялом, и нити швов вымокли в протекших жидкостях. Он внимательно посмотрел на пуп и понял, что это не его пуп – и, скорее всего, то, что было под кожей, тоже взяли от кого-то другого; он точно утратил железу, производившую красную веревку, где-то в той вонючей яме в Лысой Долине. Без веревки он не святой, без мужского естества – не мужчина. Тогда кто же он такой?
Ученики, улыбаясь ему, принесли воды для питья и умывания. Движения давались с трудом, каждый жест изнурял, но он был жив и сказал себе, что жизнь полна боли, ведь она – подготовка к смерти.
– Позже, – сказал один из учеников, как будто прочитав его мысли.
Т медленно кивнул и снова вытянулся на холодном камне. Ученики принесли котелок и тряпицы, начали обмывать ему язву между ногами и испачканный зад. Вонь дерьма на несколько мгновений перекрыла аромат лаванды в воде, потом рассеялась. Святой остался в одиночестве и повернулся к узкому окошку, где опять сидела птичка и наблюдала за ним, прыгая то в одну сторону, то в другую. Он вспомнил сотни – может, тысячи – птиц, слетевших в яму, попытался собрать все слова в одно, выражающее благодарность, но не сумел, потому что голос его умер и сгнил, обернулся плотным смрадом в горле, так что он поблагодарил мысленно – и резвая птичка ответила долгой, мелодичной трелью. Святой заснул, умиротворенный.
Прошли недели, может месяцы, прежде чем он сумел спуститься с каменного ложа. Раны исцелялись; время от времени он медленными взмахами руки прогонял какую-нибудь заплутавшую муху, которая пыталась сесть на рубцы, обильно смазанные медом. Обернутый листьями лопуха, с язвами, присыпанными всевозможными семенами, Т каждый день делал несколько шагов туда и несколько – обратно, держась за холодный камень, под воодушевляющими взглядами учеников, следивших за ним через круглые проломы в стенах, куда помещались только головы, от чего их лица казались висящими на гвоздиках живыми масками. Когда они увидели, что святой готов одолеть большее расстояние, то взяли его под руки и вывели из комнаты.
Коридоры были длинными и запутанными; тут и там какой-нибудь ученик высовывал голову через круглое окно в каменной стене и следил, как святой проходит мимо, словно привидение, опираясь на двух юношей, бледных и худых, и время от времени ощупывая влажный камень кончиками стертых пальцев. Огоньки сальных свечей трепетали, когда он оказывался рядом, и пришедшие словно из ниоткуда сквознячки лишали их силы. Т слышал журчание воды – казалось, за какой-то стеной расположился миниатюрный водопад. Он шел, потом устал и рухнул на руки ученикам; заснул до того, как его принесли обратно в комнату и уложили на каменное ложе. Долго спал и видел много снов, беспорядочно сменяющих друг друга (кто-то постоянно его убивал, всякий раз новым инструментом).
На второй день – или, может, третий, а то и четвертый – он опять пустился в путь по коридорам, и звук его медленных шагов вторил шуму невидимой падающей воды. В какой-то момент Т прошел мимо узкого колодца, прикрытого железной решеткой, сквозь которую поднимался теплый, ароматный ветерок. Чуть позже он увидел нишу в стене, где три каменных куба – каждая грань была примерно с локоть – кувыркались и терлись друг о друга, словно их монотонно перебирали невидимые руки, и от этих движений на полу собирались горки каменной пыли, которую время от времени сметал и уносил какой-нибудь ученик. Святой ничего из увиденного не понял, а потом почувствовал, как его уводят прочь, и когда уже не было сил бороться с усталостью, перестал в напряжении держать веки открытыми и рухнул на руки ученикам, как подкошенный.
Хотя каждый раз, когда Т покидал свою комнату, проникая все глубже и глубже в сердце этого чудно´го и чуждого храма, он видел что-то доселе неведомое, трудное для понимания, одна вещь оставалась неизменной: комнаты и коридоры были полны птиц всех видов – маленьких, с перьями весьма ярких цветов; больших и неуклюжих, серых, едва различимых в пепельно-сумеречных альковах; с короткими крыльями, от чьих взмахов в полете воздух окрашивался в разные цвета, и с огромными, которые, будучи распростертыми, заслоняли сразу по десятку свечей, озаряющих коридоры; с глазками маленькими, словно черные бусины, во тьме отражающие невесть откуда взявшийся свет, и большими – будто с несколькими радужками, вложенными друг в друга, с накатывающими волнами всевозможных цветов; и эти очи впивались в каждого, кто шел мимо, вынуждая его замереть столбом. И птичье пение – пронзительный щебет, короткие и резкие трели, долгие рулады или басовитое уханье – для Т все это звучало, как церковный колокол.