Позже (прошел ли час? два? век?) Тау открыл глаза, когда последний отзвук этих голосов растаял в вышине, и прислушался к шагам: загрубевшие стопы прошуршали по каменному полу – ученики вернулись к своим делам. Святой был измотан, как будто сам говорил на протяжении века, вложенного в минуту, спрятанную в час. Он вытер пот и слезы, расправил одежды на своем искалеченном теле и вдруг увидел в пыли на полу исповедальни следы – два отпечатка стоп. Тау наклонился и кончиком указательного пальца дотронулся до одного, который тотчас же изменил очертания, сделался длиннее и всколыхнул пыль вокруг: тот-кто-рождался отпрянул. Святой улыбнулся и поднял глаза: в воздухе перед его лицом обнаружился комок плоти размером с наперсток, и, протянув к нему палец, Тау с изумлением выяснил, что посреди этой штуковины есть дырочка, в которой виднеется кончик веревки. Железа отдалилась, как будто тот-кто-рождался шагнул прочь от того-кто-исчезал, и Тау опустил глаза, попросил прощения, впервые с момента пробуждения в храме ощутив, что его заемная жизнь все-таки имеет какой-то смысл.
Он с трудом вернулся в келью, где нашел орешки, разбросанные по полу суровым ветром, пронесшимся над долиной ночью. Он их собрал и сунул в рот, улыбнувшись птицам, которые приветственно чирикали с подоконника. Проглотил – и вдруг что-то стукнуло у ног. Посмотрев вниз, Тау увидел, что на полу валяется орешек, блестящий от слюны. Подумав, что от усталости он промахнулся мимо рта, святой поджал губы и со вторым орехом обошелся внимательнее, осторожно протолкнув его языком. Он почувствовал, как орех проник сквозь девственные отверстия рта и опять услышал звук падения. Охваченный изумлением, Тау ощупал горло, подбородок, пока не обнаружил дыру в том месте, где чуть раньше, в исповедальне, узел со шнуром начал обретать форму в ком-то другом. Он сунул палец внутрь, почувствовал, как тот проходит сквозь плоть, а потом – сквозь язык, и подумал – на этот раз без особых волнений, – что теперь придется аккуратнее класть еду в рот и, похоже, придумать новый способ жевания, ибо старый явно сделался бесполезным.
Тау заснул с улыбкой на устах, и приснился ему край, о существовании которого он начал подозревать, расположенный между буквами, б[]у[]к[]в[]а[]м[]и, и во сне он воздвигал за´мки из звуков, рожденных трением воздуха о воздух, похожих на звуки трения камней о камни.
На заре ему на сомкнутые веки положили два лесных ореха.
* * *
В храме в те дни царили великое беспокойство и суета, звучал шорох босых шагов и шелест одеяний под кубами, которые как будто все усерднее протирали в каменных стенах глубокие ниши. Головы учеников в окнах посреди коридоров задерживались меньше, постоянно менялись, и на их лицах отражалось неизменное беспокойство, борющееся с желанием еще немного понаблюдать. Что-то происходит, подумал Тау, умывая глаза и уши холодной родниковой водой из тазика. Прочистил пальцем дыру в подбородке и языке, где часто застревала еда, которую надо было вымывать, чтобы не воняла. Несколько дней назад он обнаружил дыры за ушами: маленькие отверстия возле ушных хрящей, полости, улавливающие больше шумов, чем хотелось бы, и проталкивающие их, как сквозь трехчастную воронку, к барабанной перепонке. Он и к этому привык, а вот что было сложнее принять, так это тот факт, что пальцы левой руки однажды утром начали исчезать, и полностью испарились к исходу вечера, и святому пришлось приноровиться брать предметы, толкать, открывать двери рукой, которую он еще чувствовал, но уже не видел. Теперь, когда он занимался своими мертвыми птицами, левый рукав висел пустым, и плечо тоже начало уходить куда-то за пределы мерзости, именуемой миром.
Святой пытался держать птицу левой рукой, которая одновременно существовала и нет, но обнаружил, что больше не может – он испытывал неуверенность по поводу позиции конечности в пространстве, глядел на зияющую пустоту и не мог сказать, здесь его рука или там, и вообще есть ли она у него. Он попытался резать животы мертвым птицам одной правой, но лишь впустую истратил силы и в конце концов кое-как рассек несколько черных дроздов. Что-то внутри него дрогнуло, когда он взглянул на трупики, разрезанные вкривь и вкось, с неровно выщипанными перьями, и он забросил попытки. Когда ученик пришел забрать вскрытых птиц и отнести тому, кто вдохнет в них жизнь, он обнаружил окоченевшие трупики на столе и святого, который печально скорчился среди теней, рожденных закатом. Ученик взял его за незримые плечи и в молчании провел по коридорам, мимо учеников, которые и сами были кто с прозрачной рукой, кто с ногой; улыбались ему даже те, у кого исчезало лицо, и святой ощутил, что стал частью их семьи. Однако он чувствовал кое-что еще: глубокое беспокойство, вынуждающее орден меняться все быстрее, уподобляясь селу, опустошенному вестью о приближении чумы. Улыбки Искателей были горькими, и камни терлись о камни, и повсюду неустанно дул ветер.
Святого отвели в исповедальни, где он обнаружил своего двойника более сформированным: у него выросли руки и плечи, те самые, которые утратил Тау. Зал был полон молодых и пожилых учеников, которые, повинуясь приказу кого-то незримого, объединили голоса в хор, разорвав пленку молчания, словно взломав корку на душе, и начали говорить. Можно было почти увидеть, как обрывки слов собираются перед говорящими и парят над мозаикой, соединяясь. Над ними кружилось нечто безликое. Голоса неслись под арками, мимо ниш, борозд и трещин, и соединялись в исповедальне Тау, который подражал речи, шевеля губами, пусть и чувствовал их все хуже. Слеза вытекла из пустоты, где раньше был левый глаз святого из Гайстерштата.
В один из тех дней старец, вечно опирающийся на костыль, посетил Тау и прошептал ему на ухо, чтобы тот доверился Женщине.
– Началось великое столкновение за пределами Мировой ткани, святой, и волдыри вот-вот лопнут. Доверься Женщине!
И все-таки то время было тревожным не только для учеников из Лысой Долины, но и для самого Тау, который уже не знал, кому верить и что чувствовать, когда склонялся над водой, чтобы умыть лицо, которого больше не было, ладонями, сложенными чашей, существующей лишь в его воображении, потому что вода на какое-то время повисала в воздухе, а потом просачивалась через новую материю, из которой святой (не) состоял, и по капле возвращалась в источник, словно стремясь домой. Единственным счастьем, какое осталось на долю святого, было чувство, которое он испытывал при взгляде на нового ученика, когда тот постепенно рождался от хриплых песнопений Искателей Ключа. Он обрел руки, ноги, бедра, спину, в которой в больших еще не закрытых дырах свистел ветер, макушку, блестящую и безволосую, – в ней иной раз отражалось пламя свечей, – а также уши и нос, один глаз и лоб. Кажется, он испытывал страдания, потому что иной раз сутулился и издавал жалобные звуки, но потом выпрямлял спину и стоически терпел свое сотворение.
Развоплощение святого почти подошло к концу.
И в последний день ученичества Тау у Искателей Ключа в каменные чертоги пришла весть о том, что войска не’Мира собрались на границе – значит, совсем скоро изольются миры, вскроются плотины, вырвет Тапала, хлынет гной из волдырей. Святой встал, посмотрел вниз и увидел лишь по одному пальцу на каждой стопе и часть лишенного плоти хребта, где не хватало позвонков. Одеяние висело на нем, как на прогнившей деревянной вешалке, готовой вот-вот рассыпаться в труху. У него все болело, хотя практически не осталось того, что могло болеть, – казалось, в пустоте, которая когда-то была святым Тау, вибрировала, как в резонаторном ящике, вся боль храма из Лысой Долины. Он прошел, словно призрак, среди учеников, и те бросили свои дела, чтобы на него поглядеть. Они расступались перед ним, и святой шел по коридорам, не потревоженный прикосновениями, освобожденный телом и духом, изъеденный болью, которая ему не принадлежала; осколок человека. Он вошел в исповедальню и приготовился к последним песнопениям. Ученики тоже приготовились, откашлялись и начали шепотом развоплощать то, что осталось от святого.