— У меня долг перед Ковеном.
— Я выплатил все твои долги, — произнес он, не сдерживая раздражения. А ведь снова… нет, не пьян, скорее уж пьян он был вчера, возможно, не совсем, чтобы до потери обличья человеческого, но изрядно. А теперь вот маялся.
Похмельное зелье вряд ли прихватил. А Аглаи, чтобы сняла головную боль, не было.
То есть теперь-то она была, и убрать эту боль, а с нею дурноту могла, но… почему не хочется? Почему, глядя на Мишаньку, она видит не любимого мужа — а ведь она искренне же любила — но человека совершенно постороннего и неприятного до крайности?
Как такое возможно-то?
— И денег им дал сверху. Они прав не имели тебя заставлять! — Мишанька топнул ногой, но получилось глупо. Сидя, кто топает?
— Они не заставляли. Мне предложили. И я согласилась, — врать больше не хотелось. Себе — тем паче. И Аглая, сделав глубокий вдох, сказала то, чего говорить не следовало: — Я останусь здесь.
— Что?
— Здесь, — она провела ладонью по мягкой шерсти существа, которое пришло, чтобы её утешить, да и осталось, будто чуяло, что Аглае оно необходимо.
И Аглая ему необходима.
Вот-вот срок подойдет, и оно беспокоится…
— Здесь? — глупо переспросил Мишанька.
Аглая кивнула.
— Стася не хочет уезжать, — сказала она. — А учить её надо. Меня потому и позвали… я так думаю.
…Эльжбета Витольдовна никогда-то ничего не делала просто так. И если позвала Аглаю сюда, то не для того ли, чтобы использовать? Но если и так, то пускай. Аглая не против.
— В доме… дом большой, здесь хорошо… — Аглая прикрыла глаза. — И в саду хорошо. В лесу тоже…
— Ты не можешь здесь остаться.
— Почему? — она прислушалась к кошке, а та поднялась тяжело так, потянулась и вздохнула по-человечески.
— Твое место рядом с мужем, — сказал Мишанька тоном, не терпящим возражений. И вновь кольнуло под сердцем. Раньше, до свадьбы еще, он никогда-то не позволял себе говорить вот так.
И после свадьбы.
В первые месяцы, но… но потом что-то взяло и изменилось. Не сразу, нет, а когда — Аглая и не заметила.
— Отец недоволен, — не способный усидеть, он вскочил и поморщился: резкое движение породило новую боль, и Мишанька потер лоб. — Отец сказал, что ты ведешь себя совершенно недопустимо! Позоришь наше имя. Наш род!
Аглае стало неудобно.
Никого-то позорить она не хотела. Но и возвращаться… почему-то сама мысль о возвращении в Китеж, в роскошный Мишанькин особняк, к жизни, не менее роскошной, чем этот особняк, была просто-таки отвратительна.
Будто, будто…
— И я понимаю тебя, ты молода. Ты совершила ошибку. И самое время её исправить! Я готов тебя простить…
— За что?
Мишанька нахмурился. Он терпеть не мог, когда его перебивали.
— За все.
— Я не делала ничего, за что меня следовало бы прощать, — Аглая обняла себя. Теперь она чувствовала беспокойство и…
…и еще силу, которая была повсюду. Сила поселилась в этом вот доме, а еще в саду и в лесу, где она, Аглая, вновь была свободна, как когда-то в детстве. А ей казалось, она уже позабыла, насколько свободной можно быть в детстве.
И бегать босиком.
И танцевать, не по правилам, а так, как хочется ей. И даже взлететь или хотя бы раскинуть руки и закрыть глаза, закружиться, представляя, что взлетаешь, что вот-вот и поднимешься выше облаков…
— Ты сбежала.
— Уехала.
— Сбежала, никого не предупредив!
— Я оставила записку, — с Аглаей случалось упрямиться. Раньше. Давно. Когда она еще только-только попала в школу и не понимала, что все, что делается, это для её же, Аглаи, блага.
— Записку! — Мишенька вскинул руки и опять поморщился. — Убери это…
— Нет.
— Аглая!
— Если бы ты был дома, я бы сказала тебе лично…
— Значит, это я виноват?
— Нет, никто не виноват.
— Да, меня не было… но я ведь не могу провести всю жизнь взаперти!
— А я? — горечь подкатила к горлу. — Я, стало быть, могу?
— Кто тебя запирает…
— Никто, наверное, — Аглая поднялась, чувствуя, что нужна совсем даже не здесь, что… её звали, тихонько, робко, будто стыдясь этой вот молчаливой просьбы о помощи. — Никто… и поэтому я остаюсь.
— Ты… — Мишанька схватил за руку. — Ты на меня не смотришь!
— А надо? — раздражение нарастало.
Почему он просто не отпустит Аглаю? Не оставит в покое… из-за любви? Неправда. Давно её, этой вот любви, нет, если она вообще была сама по себе, а не в Мишанькином воображении.
— Ты должна, — он вцепился в плечи. — Ты моя жена! Перед богами и людьми. И ты будешь делать, что я скажу!
Он тряхнул так, что зубы клацнули.
Странно, что Аглая совсем даже не испугалась. Пусть Мишанька никогда-то прежде не вел себя так, но… это он от растенянности. И потому что голова болит с похмелья. С похмелья он вовсе туго соображает и порой творит совсем уж глупые вещи, хотя… и не с похмелья тоже.
— Нет, — спокойно ответила Аглая.
А потом совсем решилась.
— Я подам на развод…
— Что?! — Мишанька взвыл, и пальцы его больно стиснули плечи. — Ты… ты… не посмеешь!
— Ты меня не любишь, — теперь Аглае было странно, как не понимала она прежде вещи столь очевидной. — И никогда-то не любил. А я… я тоже тебя не люблю.
И глаза-то бешеные.
Мишанька терпеть не может, когда ему перечат. Нет, он вовсе не жесток сам по себе, скорее уж избалован сверх меры. И всегда-то получал желаемое. Правда, получивши, быстро остывал, как к тому харезмскому жеребцу, за которого на торгах отдал двадцать тысяч золотых.
…выехал всего раз, а после счел, что нрав у жеребца больно зловредный, да и вовсе…
— Ты… ты… — он прямо побелел.
И стиснул руки так, что Аглая скривилась от боли.
— Ты не посмеешь… не посмеешь… — он повторял это и сжимал сильнее и сильнее.
— Мне больно!
— Не посмеешь… — он все же разжал пальцы. — Что ты себе возомнила? Кто ты вообще такая?!
Его губа задралась, а в белках глаз проступили красные нити-сосуды. Этак еще и удар схватит, от волнения. А ведь Аглая предупреждала, что здоровье у Мишаньки вовсе не так и хорошо.
Она отступила.
И руку потерла.
Развернулась. После… надо будет поговорить потом, уже когда он успокоится и сумеет мыслить здраво. В конце концов, он всегда может выбрать кого-то другого… конечно, немного совестно, ведь Мишанька и вправду потратился.