Именно так.
И все будет как прежде. Но браслет он велел отослать обратно. Во-первых, дарить его было некому. Во-вторых… могла бы и предупредить. Тогда бы он сразу с Верховной сговорился.
В общем, не заслужила.
За окном сгущались сумерки, бледно-лиловые, они казались Стасе прозрачными. Они меняли весь мир, делая его каким-то невыразимо хрупким, будто она, Стася, оказалась вдруг внутри огромного аметиста.
— Несколько дней Ладушка молчала. Просто молчала. Ходила по дому, трогала вещи. Слуги ее опасались, и чуя их опасения, я отослал многих. Хотя… и до того дня у меня осталась едва ли треть. Дом был велик, да, но так уж вышло, что к Ладушкиному возвращению он опустел. Многие комнаты я уже тогда закрыл, ибо не видел в них нужды. Я стал отшельником, и обитал большею частью в своей башне.
В сумерках сад загорается огнями.
Робкий нежный свет.
Волшебство, пусть и без магии, но ничуть не менее настоящее.
— На третий или на четвертый даже Ладушка пришла ко мне в лабораторию, спросила, можно ли. И я сказал, что это её дом. Весь. И ей можно быть там, где ей хочется. Мы говорили. Сперва о погоде. И о книгах, которые я не читал, а ей приходилось, поскольку нельзя не читать книг, о которых говорят в свете. Хотя я видел, что ей это было не интересно. Поэтому и сменил тему. Я показал, над чем работаю. Спросил… сперва одно, потом другое. И она ожила.
Стася смотрит в окно. Ей кажется, что именно туда и стоит смотреть, что Евдоким Афанасьевич не из тех людей, которым легко вот так делиться прошлым.
И показывать свою слабость.
А потому… огоньки местные — это даже не светлячки, Стася пыталась их поймать, и у нее даже получилось, но искра на ладони истаяла. От этого Стасе стало неимоверно грустно, и совестно тоже, будто бы она взяла и прикосновением своим убила чудо.
Поэтому теперь она предпочитала смотреть со стороны.
— Слово за слово… я не узнавал свою дочь. Куда подевалась та, что когда-то спорила со мной? Порой злилась, топала ногами, могла и высказаться так, как не подобает высказываться боярышне. Теперь она словно боялась произнести лишнее слово. Постоянно переспрашивала, то и дело замолкала… уходила. И возвращалась.
— Тот лес…
— Был сотворен ею. Вернее, не столько сотворен, ведьмы часто не делают что-то специально, скорее уж совпало. Ладочка была крови Волковых, а земли эти прочно связаны с моим родом, и не только владением, но и силой, божьим даром, божьим словом. Вот и откликнулись они на невысказанное.
Всякий раз огоньки светили иначе. Порой тускло, словно не хватало у них сил пробиться сквозь туман, а другую ночь — ярко, так, что становилось светло, едва ли не как днем.
Они мерцали.
Переливались.
Складывались узорами неизвестных созвездий.
Стася отвернулась от окна.
— Ее муж её… бил?
— Если бы… он любил её. Я знаю. И душил этой вот любовью. Он решил, что лучше знает, как ей жить. Нет, он не хотел ей зла, напротив, силился защитить и даже от себя самой. Он боялся, что занятия наукой пойдут во вред ей и детям, которых еще не было, но ведь будут же. Да и вовсе, не дело это женщины силу тратить попусту. Вот и стал ей внушать, что ничего-то она не понимает, что суждения её пусты, глупы и наивны, что я, говоря о её таланте, льстил или просто был по-отечески слеп.
Евдоким Афанасьевич замолчал.
А Стася услышала перезвон. Легкий такой, будто хрустальные крылья дрожат.
— Он был искренен в своем желании. И Ладушка запуталась. Она не знала, кому верить и верить ли вовсе. Она сомневалась во мне. И в себе. И… уходила из дому. Гуляла. Возвращалась. Вновь уходила.
И вновь возвращалась.
— Первой мне написала супруга. Выражала беспокойство, что Ладушка чересчур уж загостилась. Мой ответ… пожалуй, был более резок, чем следовало бы.
— Он за ней приехал?
— Приехал, — согласился Евдоким Афанасьевич. — Сперва написал вежливое письмо, напоминая, что ныне он один властен над своей женой, что отвечает за неё перед Богами и Государем.
— А вы?
— Я напомнил ему, что Ладушка ведьма, а стало быть, «Домострой» не под неё писан.
Слово резануло.
Заставило поежиться.
Домострой? По-настоящему? Или…
— И она вольна поступать так, как ей хочется. Знаю, он писал и ей. Сперва, надо полагать, уговаривал. И она выходила расстроенная, то и дело порывалась ехать, но тут же меняла решение. Исчезала в лесу, порой на несколько дней, и возвращалась успокоившись. Но получала новые письма…
Евдоким Афанасьевич покачал головой.
— Получал и я. От супруги, что взывала к моему разуму, обвиняла в черствости, во… многом. Признаюсь, эта женщина, которую я некогда любил, в конце концов, вывела меня из равновесия. И отвечал я довольно-таки резко, а заодно уж напомнил, что вполне способен не только содержание её урезать, но и вовсе призвать к себе. Ибо жена да пребудет при муже своем.
Голос его гулкий наполнил комнату.
— Писала мне и Береника. Она была умнее. Уговаривала помириться с князем, который Государю родным племянником приходился. Мол, Ладушка по молодости чудит, что не дело потакать ей в её глупостях, что когда родятся дети, тогда-то и забудет она обо всем, кроме семьи. Муж её любит, а что еще надо? И потому следует проявить строгость для её же благо.
— Но вы не проявили?
— Любовь… — Евдоким Афанасьевич смутился. Ему-то, такому серьезному мужчине, о любви говорить было как-то не с руки. Он и за бороду себя дернул, ущипнул меховой рукав шубы, но продолжил. — Любовь бывает разной. Одна дает крылья. Другая их ломает. Любовью изуродовать можно куда сильнее, чем ненавистью, ибо она сама уже полагает, будто бы тот, кто любит, не причинит вреда.
Причинит.
И не то чтобы Стася на собственном опыте знала. Опыта-то у нее никакого, но вот…
— Егорьев появился на излете осени. Прибыл без предупреждения, верно, опасаясь, что я спрячу Ладушку, отошлю её… может, так бы оно и вышло, ибо земля, повторюсь, наша была. Да, я мог бы скрыть Ладушку так, что ни он, ни вся Гильдия мажеская с Ковеном вместе не сыскали бы.
— Но не стали?
— Не стал. Не ради него или их, но ради самой Лады. Что это за жизнь, когда прятаться надо? Нет, я иного желал.
Евдоким Афанасьевич прошелся по комнате, постукивая посохом, и на каждый удар дом отзывался, вздрагивая каменным телом своим.
— Он полагал себя сильным, позабывши, что Волковы из тех, из старых родов, которые Государя и кровь его приняли, ибо видели это правильным для всей земли беловодской, а не склонились перед силой его, — и вновь же голос его гудел колоколом. — Мальчишка. Наглец. Уверенный, что все-то в его власти… здесь, пожалуй, он впервые понял, что не так уж он и велик.