– Я все же встретился с вами, Анна, я убедился, что вы живы, – хрипло продолжал он второпях. Я не знала, что сказать, в этот момент стоявший рядом сарацин обнажил саблю.
– Простите меня, донна… – вырвалось у него.
Первым моим побуждением было сказать, что не мне прощать его, а той, кого он обидел. Но я вдруг отчетливо поняла, насколько сильно донна Анна овладела мной и насколько сильно изменила.
Простить? Перед глазами Анны промелькнула измученная и заплаканная, униженная Николетта. Как можно простить такое?
«Бог милостив», – хотела уклониться она. Но вспомнила свой собственный вопрос, заданный когда-то королю. А милостив ли человек? Милостива ли она, донна? Может ли она найти в своем сердце прощение? Искреннее, чистое прощение? Вдруг из глубины ее души, грешной и слабой, поднялась волна любви. Словно пузырек воздуха со дна морского. Такое чистое чувство, словно очищенное от песка злобы и тины сомнений. И искренно, с верой и силой, глядя в испуганные глаза дрожащего в предчувствии смерти Анвуайе, донна вдруг твердо произнесла:
– Я прощаю вас.
Донна вздрогнула как ужаленная, когда сабля сарацина, просвистев в воздухе, тупым ударом обрезала голову Анвуайе, и застонала, закусив губу, чтобы не закричать. Кровь брызнула на ее юбку. Нетвердо стоя на подгибающихся ногах, она смотрела, как плитки дворика заливаются темной кровью и как, размазывая по ним густую кровь, содрогалось на полу тело обезглавленного рыцаря. Анну потащили дальше, к следующему крестоносцу, и она беспомощно окинула взглядом весь ряд коленопреклоненных рыцарей. Неужели ее заставят смотреть, как все они умирают?
– Нет, нет, пожалуйста, – она жалобно повернулась к командиру, – не надо.
– Смотри, – приказал он, – или я велю сделать то же самое с тобой.
Она поняла его и покорно пошла. Эти мужчины, несчастные, грязные, раненые, пойманные в ловушку и загнанные в угол, чьи взгляды, она знала, ей не забыть до конца своих дней, были разными. Кого-то она знала и видела прежде, кого-то не знала совсем, но все они: молодые и старые, красивые и не очень, мужественные и жалкие – стояли сейчас у одной черты, которая сравняла их перед смертью, превратив в животных, ведомых на бойню.
Она любила в тот момент каждого из них, пыталась поделиться теплом хоть во взгляде, показать им, что они не одни. Но понимала, что все это напрасно. Они все были безумно одиноки и брошены, они боялись, хоть и старались не показывать этого. Анвуайе был застигнут врасплох, остальные поняли, что их ждет. Один из них заплакал, весь дрожа от страха. Другой в полузабытьи раскачивался, кто-то трясся мелко, кто-то шептал молитвы, кто-то упирался, иной был покорен.
– Да хранит вас Бог, добрая донна! – сказал самый пожилой из них, наклоняясь перед ней, и в тот же момент сабля отрубила ему голову. Донна с болью отвернулась. Невыносимо терпеть их боль, как свою. Это была ужасная пытка: они чувствовали страх и боль только один раз, она – всякий раз, как сабля поднималась и опускалась на голову очередного пленника. Она просила, рыдала, умоляла. Она прощалась с ними, всхлипывая, отвечая благословением на их последние слова.
– Хватит, довольно, умоляю, – содрогаясь, молила она сурового Хасана каждый раз, как падала новая голова. Ее бросало в холод и жар, ей все казалось, что потом он сделает то же самое с ней. Шея болела, словно ее голову тоже отсоединили, хруст от перерубаемых костей и шлепанье тел и голов о плитки вызывали приступы тошноты. Непонятно, чьими страданиями Хасан упивался больше: предсмертными судорогами крестоносцев или дрожью пленницы в своих руках.
Потом, понимая, что лишь доставляет удовольствие Хасану своими всхлипами, она старалась не плакать, но ей было больно так, словно в сердце каждый раз втыкали еще одну иглу. Их взгляды, обращенные к ней, молили о пощаде, словно она могла решать, умирать им или нет.
Анна понимала, что обязана помочь им уйти достойно. Но не знала, как. Но вот шестая голова упала к ее ногам. Донна вдруг выпрямилась, закрыла на мгновение глаза, обратив свое лицо к солнцу, и сначала шепотом, потом в голос нараспев заговорила.
– O Domine Jesu Criste, adoro te in cruce…
То была молитва, которую крестоносцы пели на каждом богослужении в походе. Голос донны был слаб, но она продолжала: «Господи Иисусе Христе, поклоняюсь Тебе, распятому на кресте, с короной из шипов, прошу Тебя, чтобы Твой крест защитил меня от огненного карающего меча». Кто-то из рыцарей подхватил низким басом:
– Господи Иисусе Христе, поклоняюсь Тебе, смертельно раненому на кресте, с губами, смоченными в желчи и уксусе, молю Тебя, чтобы раны Твои излечили душу мою.
Тот, кто плакал, перестал хныкать, подхватил молитву, дрожащий голос с каждым словом становился тверже. Они пели, пока сарацины их убивали. Обреченность в их глазах сменилась надеждой, они умирали не с мольбой о пощаде, а с молитвой на устах. Они умирали крестоносцами. Хасан не мешал ей петь. И она пела дрожавшим голосом, а когда упала голова последнего рыцаря, он вдруг отпустил ее, она не удержалась на ногах и грохнулась прямо рядом с растекающейся лужей крови. Голова с чуть приоткрытыми глазами оказалась прямо напротив, Анна решила, что сейчас ей тоже отрубят голову, и покорно дотронулась лбом до плитки, нагретой солнцем.
– Аминь, – прошептала она, заканчивая молитву.
Она не помнила, как ее доволокли до тюрьмы, не помнила, как бросили в камеру, не слышала разговоров стражников и криков крестоносцев. Очнулась она лишь тогда, когда тело свела судорога, и едва успела приподняться на руках, как ее начало рвать. Еле держась на дрожащих руках, она, плача, пыталась остановить позывы, но тело не подчинялось. Ее рвало, и даже когда уже желудок был опустошен, сгибало от судорожных спазмов. В тот момент она чувствовала себя древней, страшной старухой и мечтала умереть. Пытаясь успокоиться, унять дрожь, слезы, стоны, она задерживала дыхание, но ничего не помогало. Абдул вовремя подошел к ней с кувшином воды – еще немного, и она бы ослабла и упала в лужу рвоты. Он заставил ее выпить весь кувшин целиком, и ее снова начало тошнить. Но теперь она и плакала, и кричала, пальцы сводило от напряжения. Абдул замыл пол в камере, но запах рвоты еще долго стоял в помещении. Наконец Анна затихла, и он помог ей лечь на циновку.
Когда я очнулась на следующий день, то мне казалось, я спала вечность и видела одни только кошмары. До головы было даже страшно дотронуться – волосы превратились в слипшуюся корку. Все тело чесалось, но было трудно сказать, была ли в этом вина клопов или того, что я просто была грязной. Абдул молча подал еду через решетку, даже не посмотрев на меня. Я чувствовала себя виноватой: он пытался укрыть меня от Хасана, но я ослушалась и пострадала, теперь же ему приходится нянчиться со мной.
Голова болела, все тело ныло, и я почувствовала ужас, когда услышала, как открывается в конце коридора тяжелая железная дверь и как солдаты медленно приближаются к моей камере. Итак, сегодня был последний день моей жизни. Последний час. Только бы смерть была быстрой.