Мы сидели на палубе: рыцари прямо на полу, женщины и более знатные сеньоры на принесенных из всех кают стульях и креслах. На мачтах возле нас матросы укрепили горящие факелы, их свет отражался в парусах, а если поднять голову выше, еще можно было разглядеть темнеющее небо и фиолетовые облака, гаснущие на небосводе. Загорались звезды.
В романтической обстановке возвышенных бесед, что велись в нашем кружке, лица окружавших меня людей казались печальными. И уж никак не походили их разговоры на распущенную ругань рыцарей, в компании которых мы совершили свое первое плавание из Неаполя на Кипр. Не знаю, сдерживало ли на этот раз наших кавалеров присутствие дам, или же то было общество более воспитанное. Однако, присмотревшись к нашим гостям, я узнала оруженосца, который так часто болтал с Николеттой, и его рыцаря – уже пожилого сеньора, довольно полного и неповоротливого, но, видно, очень доброго, заключила я, поскольку он постоянно вовлекал в беседу скромного и застенчивого юношу. Это было необычно, поскольку, как правило, оруженосцы помалкивали и учились искусству изящных бесед, прислушиваясь к остальным.
Когда в беседе возникла пауза, и все умолкли, полный рыцарь подтолкнул локтем оруженосца, и тот, смущаясь, достал из чехла лютню и заиграл торжественную музыку, которая как нельзя лучше подходила к тому вечеру. Но хозяин его, видно, остался не совсем доволен игрой.
– Что же ты, мальчик, язык проглотил? – спросил он, прервав через некоторое время игру оруженосца. – Спой нам что-нибудь!
Оруженосец побледнел и, опустив свой инструмент на пол, сказал, понурив голову:
– Смею ли я петь перед тем, кого прозвали Мастером среди трубадуров? Как может звучать мой голос, когда я буду знать, что Он внимает мне, а не я Ему? Довольно того, что я своей игрой оскорбил его слух, а петь должен только Он.
– Но ведь ты знаешь, милый мальчик, что тот, кого ты по доброте назвал Мастером, уже давно не поет, – улыбнулся герцог Бургундский, посмотрев на де ла Марша.
– Да, – печально подтвердил граф, – ему на горло наступила изящная туфелька, и с тех пор ни одна песня не может сойти с его уст.
– А руки его так давно не держали инструмент, – продолжил герцог, – что не ему судить, плоха твоя игра или нет. Лично мне кажется, что ты играешь превосходно.
Я не могла избавиться от чувства, что весь этот разговор имеет отношение ко мне – все то и дело осуждающе посматривали на меня, хотя, возможно, то была игра света полыхающих факелов. Кто из присутствующих был Мастером, я не поняла, потому что лица всех выражали одинаковую скорбь и тоску. Но оруженосца этот разговор, видимо, приободрил, и он запел, взяв снова в руки инструмент, одну из «песен утренней зари» – о прощании влюбленных на рассвете, когда расставание неизбежно, а они не хотят разлучаться. Мне эта песня напомнила прекрасную сцену из «Ромео и Джульетты», где влюбленные спорят, кто поет за окном – еще ли это песня соловья или уже вьется над садами жаворонок.
Мальчик пел очень хорошо, нежно, и его голос был тонок, как у девушки. Он нарочно делал его более женским там, где пела дама, и менял на более глубокий, если отвечал ее кавалер. На соседних кораблях, мимо которых мы проплывали, словно обгоняя друг друга, можно было различить прогуливающиеся по палубе фигуры, откуда-то издалека раздавался хор, поющий гимны Деве Марии.
Многое, что казалось глупым, странным, неприемлемым в этом мире, в тот вечер растворилось во мгле, окутавшей нашу армаду, и остались лишь люди, такие же, как и в далеком будущем – немного грустные, немного веселые, но люди, а не доисторические ящеры, как мне казалось прежде. Я не чувствовала своего превосходства над ними, больше не было гордыни и легкого презрения, наоборот, я восхищалась их изящными речами и тонким музыкальным даром, легкостью, с которой они цитировали мудрецов прошлого, их даром складывать прекрасные песни и радоваться каждому дню. Дни здесь казались длиннее, чем в Москве, за день они успевали и отстоять долгие мессы, и потренироваться, и повеселиться. Мне казалось, что я сплю меньше, но усталости от этого не ощущала. Теперь с болью я вспоминала современных мне людей, их невнимание к окружающим, поглощенность своими мыслями, угрюмые лица, вечную спешку. Здесь не торопились никуда, и от этого даже дышалось легче.
Посмотрев на Катю, я увидела, что она мило беседует с одним из рыцарей. У него была густая светлая борода, длинные пшеничные волосы, забранные в тугой хвост. Они очень вежливо, но не без доли легкого флирта, обсуждали песню, которую только что закончил петь оруженосец. Их не было слышно в общем гуле голосов, поэтому я ограничилась лишь наблюдением за их мимикой и жестами. Катя рассказывала что-то, плавно водя кистями рук в воздухе, а он, опустившись на одно колено, внимательно следил за ней, почтительно глядя ей в лицо. Катя была в тот момент чудо как хороша. Я повернулась и поискала глазами Вадика, он-то должен был заценить сцену, но Вадик на ломаном французском – вот бы его слышала наша француженка! – пытался объяснить де ла Маршу устройство определенного вида катапульты, которую он видел на Кипре. Разглядывая их, я вдруг встретилась взглядом с герцогом Бургундским, и мне показалось, что в его глазах блестят слезы. Что с ним? Почему он вдруг так печален? Куда делась его радость, с которой он встречал гостей?
Я опустила взгляд и медленно поднялась с кресла, скрываясь во мрак ночи, плотным кольцом обступивший нашу компанию. Радость от приятного вечера покинула сердце. Я решила еще немного погулять по кораблю, а потом спуститься в свою каюту.
Облокотившись на фальшборт, я жадно вдыхала свежий воздух, который на море совершенно другой, нежели на суше, и сильнее куталась в плащ. Услышав шаги, я обернулась – ко мне приближался тот самый оруженосец, что пел нам. Он остановился невдалеке, словно не решаясь подойти ближе.
– Что с вами, сударь? – ласково спросила я его. – Вы тоже решили погулять в темноте?
– Донна, – тихо сказал оруженосец, – у меня для вас письмо с того корабля, где мой господин и я путешествуем. Но я не решаюсь отдать вам его.
– Почему? Там есть что-то, что может огорчить меня? – любопытство начинало овладевать мною.
– Не знаю, но боюсь, что вы осудите меня за то, что я взялся доставить его.
– Не вижу причин для осуждения, – я пожала плечами. – А вы, сударь, ничего не хотите передать моей служанке?
Моя вольность смутила парня.
– Донна! – тихонько воскликнул он, словно осуждая меня.
– Давайте письмо, – желая отрезать себе язык за болтливость, сказала я. Надо же так опростоволоситься! Стремясь смягчить неловкость, я заметила:
– Николетта себя очень плохо чувствует с самого начала плавания и не выходит из каюты. Учитывая то, что вы с ней общались в нашем прошлом путешествии, я подумала, что вы захотите пожелать ей выздоровления, только и всего.
– Мы все в руках Божьих, мадам, – смиренно заметил оруженосец. Спорить с ним было бессмысленно.
Я развернула письмо и с первых же слов, почти только по корявому почерку, поняла, от кого оно. А кто же еще мог писать такие отвратительные, безвкусные, с претензией на изящность слова? Кто еще мог желать, чтобы «Голубка» (я) «сбросила бы свое оперенье»? Представив себе ощипанную голубицу, я закусила губу, чтобы не засмеяться. Но остальные фразы были еще более отвратительны. Впервые в жизни я с удовольствием порвала письмо на мелкие клочки и отпустила кусочки бумаги за борт, желая в душе пустить туда же и дерзкого автора. Оруженосец понял по моему возмущенному виду, что письмо пришлось мне не по вкусу.