Порой некоторые мои друзья-интеллектуалы, считающие себя революционерами, но ниже масштабом, спрашивают меня, был ли генерал революционером, я им отвечаю: «Да, в той или иной степени». Потому что отвечать им на этот вопрос всерьёз было бы для них подобно удару по башке.
На одной из стен в «бункере» висела большая карта Никарагуа. На ней разноцветные флажки, кружочки и стрелки использовались для иллюстраций приходящих оттуда новостей. В те дни в воздухе буквально витало ощущение победного завершения этой войны, полной бесконечных её конкретных деталей. Когда в Никарагуа та война закончилась победой, на той же стене в бункере появилась карта Сальвадора. И тогда его убили.
Конечно, важно понимать, когда, в какой период времени формировалось мировоззрение генерала Торрихоса, но ещё важнее — в каком пространстве оно формировалось и развивалось. Для него исторический контекст, а ещё более географический, пространственный в значительной мере были решающими для того, о чём он размышлял и в какой форме это происходило.
Размышлять, думать не было для него каким-то чисто химическим процессом по типу того, как это происходит с кем-то в стерильных лабораториях и в белых перчатках. Размышления помечены грязными следами жизненных явлений, и все мы знаем, сколько там грязи, тайн и загадок.
Сам Аристотель в одной из своих самых любимых придумок полагал, что Бог не заморачивался думами о мирском именно потому, что не хотел запачкаться в его грязи. Он думал исключительно о себе. Бог у Аристотеля не только не создавал этот мир, но даже и не знал о его существовании. У христиан не было другого выхода, кроме как приспособиться к теологии Аристотеля, чтобы найти ей другую, более подходящую для них собственную опору.
К чему я веду? А к тому, что размышлять, находясь в Чорильо, это не одно и то же, что размышлять, расположившись в Альтос дель Гольф, одном из богатых районов столицы. По-разному и о разном думается в этих разных местах столицы. Кто знает, чего стоило генералу принять решение о расположении Генштаба вооружённых сил в этом самом бедном народном районе города, где он работал столько лет. И он хорошо знал причину и цель этого. И всегда сопротивлялся предложениям о переносе штаба в другое место. «Если мы перестанем видеть перед собой бедность, мы скоро забудем о ней», — сказал он как-то своему двоюродному брату и его исполнительному секретарю полковнику Диасу. Это был его основной довод в пользу такого решения: оставаться в Чорильо, чтобы бедность всегда простиралась перед глазами офицеров его вооружённых сил.
Помню, как однажды, проходя с ним мимо здания парижской оперы, я сказал ему как бы в шутку: «А ведь когда Вы, мой генерал, работали патрульным офицером, разбирая дрязги между соседями, поливающими друг друга мочой, я слушал тут оперы». «Ну да, — ответил он, — вот поэтому ты сейчас сержант, а я — генерал». Так он будто бы остался прав, но я видел, как он вздохнул явно потому, что его ранила эта моя шутка. Я знал, что он всегда завидовал этой полубогемной жизни студентов, учившихся в Европе, и недостижимой для него рафинированной культуре, к которой у него не было доступа. Его Университетом была Улица, и на ней он стал в высшей степени (magna cum laude — лат.) доктором.
Ему очень нравился Париж и вообще Европа, но не без контекста и осторожности, с которой панамцам, например, надо считаться, перед тем как решиться ехать сюда для учёбы. Он сказал однажды: «Париж слишком прекрасен и может поглотить своей красотой любого. Надо уметь защищаться перед ним». И когда он говорил плохо о Париже, он на самом деле льстил Парижу, потому что к недостаткам этого города он относил его красоту и очарование, которые он сам чувствовал всем своим существом.
Как-то ему сказали, что один из его политических соратников, некто Ренато Перейра, отправленный им сюда на учёбу, в Париже пристрастился обедать исключительно с вином. «Пригласите-ка его ко мне, — сказал генерал. — Я его отправлю работать в порт Армуэллес». Я думал, он шутит, но потом я узнал, что он действительно отправил его в этот во всех отношениях далёкий от Парижа порт на перевоспитание.
Прилетая в Париж, он всегда задирал меня, говоря, что «у меня лицо начинает сиять, как только я вижу этот город». И это правда, потому что это действительно так. Я ответил ему однажды, что это всё же лучше, чем сияющие от удовлетворения глаза некоторых сопровождающих его лиц, прибывающих с ним в США.
Он часто цитировал изречение Ортега и Гассета: «Я — это Я и мои обстоятельства» — и добивался, чтобы и для него самого, и для его политических кадров панамские обстоятельства были важной частью их «Я». И ничего другого он не искал ни в Коклесито, ни в других уголках страны, будь то в сельве или в деревнях. Он не только хотел найти решения проблем, с которыми сталкивался. Он хотел, чтобы эти решения были национально окрашены. «Родину надо строить с её глиной на сапогах», — однажды сказал он. И народ, крестьяне своим подсознательным чутьём понимали, что этим хочет сказать генерал, и потому были благодарны ему и уважительны с ним.
Ещё одной особенностью его мышления были его уровни. На первом уровне восприятия им любой идеи или мысли он почти никогда им с ходу не возражал. Они как бы становились сразу более или менее приемлемыми и верными для него.
Функция этого его диалектически открываемого поверхностного клапана восприятия идей состояла в том, чтобы в первую очередь очистить в любой идее «зёрна от ненужных деталей — плевел». И я никогда не видел его на этом первом уровне восприятия, резко отвергающим что-то. Никогда не слышал от него и реплик, обесценивающих обращённый к нему вопрос, от кого бы он ни исходил.
Однажды я сообщил генералу о просьбе одного человека принять его для рассмотрения изобретения. Не больше и не меньше — вечного двигателя. Находившиеся в тот момент рядом с ним сотрудники начали выразительно обмениваться взглядами, сопровождая их саркастическими усмешками, однако генерал приказал пригласить изобретателя и попросил того объяснить основную идею изобретения.
Объяснения не имели под собой солидных обоснований. Речь шла об автомобиле, мотор которого вращал вентилятор, который, в свою очередь, приводил в движение сам автомобиль.
После этого объяснения генерал попросил меня высказать моё мнение. Я, видя, что изобретатель — человек явно «из низов», посчитал себя обязанным сказать ему правду и объяснил ему с точки зрения физики невозможность создания вечного двигателя. Это была как бы форма моего уважения к этому человеку.
Но генерал выступил в защиту изобретателя, игнорируя мои научные пояснения. И приказал оказать ему всё возможное содействие, начав с того, чтобы найти для него какой-нибудь старенький автомобиль для эксперимента. Увидев, что его воспринимают всерьёз, «изобретатель» немедленно начал рассказывать о своей личной жизни, её проблемах и неудачах. Про то, что у него есть жена и дети, но он не знает, куда она и его дети делись, что он только что вышел из тюрьмы, где его насиловали гомосексуалисты, что у нет денег и нет работы и он не знает, что ему делать… Глаза его покраснели и увлажнились.
«Но я, мой генерал, человек честный, клянусь Вам в этом, — продолжал он. — Единственное, чего я хочу попросить Вас: дайте мне шанс, посмотрите на меня, я выполню, мне ведь уже скоро будет 40 лет, мой генерал…» И мы все смотрели на него молча. А те, кто недавно саркастически улыбался, теперь опустили глаза и старались не смотреть друг на друга.