Тем не менее в этой книге почти невозможно найти нейтральную — не говоря уже о доброжелательной, — фразу о Маргарите. Комментарий буквально нашпигован оскорбительными и даже гнусными замечаниями: «Она всегда была рабыней своих влечений», «Ее связи были столь же всеобъемлющими, сколь краткими — сожаления», «Ее было легко обмануть, если удавалось ее позабавить. Она занималась дипломатией как придворным делом»… Марьежоль упорно изображает ее женщиной слабовольной, самонадеянной, которая следовала в политике лишь чувствам и по любому поводу пускала в ход свои чары. Рассуждение, где королева описывает г-на д'Энши как очаровательного мужчину, он комментирует так: «"Охрана цитадели", ключа к Камбре и ко всей Фландрии, делала его еще более обворожительным. Поэтому она использовала весь ум, данный ей Богом, — о других средствах убеждения она не говорит ничего, — чтобы склонить его "на сторону Франции и особенно на сторону ее брата"». Впрочем, переговоры Маргариты ничего не принесли, потому что все ее обманули. Историк не находит достаточно презрительных слов, чтобы охарактеризовать идеи королевы: претенциозность и не более того. «Пир» Платона, — объясняет он, — «представляет идеал чистой любви, о каком мечтала Маргарита и которого она не могла достичь или же не могла удержаться на его уровне, поскольку ее тянула вниз слабость ее натуры или, как она предпочитала думать, грубые побуждения тех душ, которые составляли пару с ее душой»
[862]. Эта часть фразы явственно отсылает к «Плохо обставленному уголку спальни».
Суждения о ее тексте выдают такое же презрение. «Эрудитка Маргарита», которая «претендует на знание священной истории», рассказывает ее «на свой лад, то есть с пропусками и переделками», потому что «большой мастер таких хронологических ракурсов, которые передают лишь часть правды»; впрочем, «вымыслы и неточности» — «один из приемов, намеренно применяемых в ее "Мемуарах"». Рассказ о Варфоломеевской ночи полностью сосредоточен на личности рассказчицы: когда она говорит о вторжении в ее комнату раненого Лерана, «в этом воспоминании ощущается не жалость, а тщеславие женщины, которой вожделеют». Что касается опасностей, которым она подверглась, возвращаясь из Спа, то они были воображаемыми: «На следующий день [жители Динана] спасли ее от другой опасности, если только ей грозила опасность; […] но какие такие злобные враги могли покушаться на ее свободу, а то и на ее жизнь?»
[863]
Кстати, откровенная неприязнь Марьежоля к дочери Екатерины побудила его написать несколько откровенных несуразностей. Говоря о смерти Жанны д'Альбре, он замечает, что «Маргарита не нашла для этой женщины с мужественным сердцем […] ни слова, которое бы выражало похвалу или по меньшей мере симпатию», — словно историк не помнит, что место, в котором королева писала о свекрови, утрачено. Рассказ о возвращении из Фландрии тоже одарил нас таким перлом поразительной анахроничности: «Она не задавалась вопросом, играют ли эти демократы из долины Мёза, как и большие фламандские коммуны, которых она не видела, свою роль в нидерландской революции. Она по-прежнему верила, что нет иной силы, кроме аристократии». Что касается анализа «Тонкого рассуждения», он настолько нелеп, что можно задаться вопросом, заглянул ли Марьежоль в этот текст хоть одним глазом: «Чего она требовала для женщин — так это того же права на любовь, которое во все времена мужчины считали своей привилегией». Дюплеи, пересказавшего историю бастардов Маргариты, историк нашел только «очень легковерным»
[864], словно не помнил своих же прежних рассуждений насчет политических причин тех атак, каким королева подвергалась в XVII в.
Глубинные причины этих противоречий едва ли стоит искать очень далеко: они коренятся в утробном и яростном женоненавистничестве мужчины, который открыто насмехался над Сен-Понси и находил «Сатирический развод» «гениальным памфлетом». Он считал, что «надо вычеркнуть Маргариту из списка поэтов. Ведь поэзия требует такого применения формы и заботы о ней, на какие женщины в основном неспособны». Он находил, что в ту эпоху женщинам — государственным деятелям следовало «победить в себе женское начало», чего королева не сумела сделать: «Она нуждалась в нежности, и ее сердце всегда было наполовину заполнено амбициозными расчетами» — словно этого нельзя сказать о политиках-мужчинах в целом и о Генрихе IV в особенности. Тем не менее Марьежоль все-таки снисходительно простил королеве то, что она легко могла «примирять духовность своих грез с материальностью своих удовольствий» — потому что женщины «в большей степени, чем мужчины, владеют искусством жить в атмосфере противоречия». Что касается мнимых разоблачений епископа Грасского, говорившего о тройном инцесте Маргариты, в который историк не верил, они побудили его сделать такой комментарий: «На ум сразу же приходит мысль об истерии». Долгое рассуждение о «женской болезни» в полном смысле слова окрашивает и весь пассаж, в котором Марьежоль упоминает феминизм королевы — последнюю прихоть, которую он почти не склонен принимать всерьез в убеждении, что женщина, до такой степени покорная желанию мужчин (во всяком случае он изо всех сил доказывает это), не может серьезно протестовать против их главенства. Поэтому он обрушивается, вновь всё перевирая, на ее библиотекаршу, «мадемуазель де Турне, старую деву-писательницу, великую феминистку и педантку, для которой Монтень согласился стать духовным отцом — вероятно, в результате взаимного влечения противоположностей или из чувства раскаяния, чтобы почтить в ней все нелепости, над которыми прежде потешался»
[865].
В выводе, несколько менее злобном, чем остальная книга, тем не менее почти в точности воспроизводится фраза 1922 г.: «На полдороге к небу, куда она взлетала на крыльях Платона, Венера Урания часто падала наземь всей тяжестью — если можно так сказать — своего человеческого естества»
[866]. Сравнение двух версий показательно: «бедная королева Марго» стала «Венерой Уранией», «небо» заменил «Платон», ость и тонкий намек на вес немолодой Маргариты — подробность, которой Марьежоль, видимо, в 1922 г. еще не знал… Таким образом, за шесть лет историк значительно продвинулся в знании объекта своих исследований и в его понимании. Что касается этого объекта, то, хотя в строго фактологическом плане с него были сняты почти все обвинения, какие прежде выдвигали против него историографы, эта биография так очернила его, как еще не бывало прежде. А ведь это было последнее по времени из исследований, посвященных Маргарите, которое достойно называться исследованием, и благодаря репутации автора оно поныне остается фундаментальным трудом, к которому следует обращаться.
Пришествие исторического фольклора (1929–1945)
Действительно, Марьежоль был одним из последних великих представителей позитивистской школы. По окончании Великой войны, а особенно после 1929 г., когда был основан журнал «Анналы», в исторических изысканиях коренным образом обновились как области интересов, так и методы. Теперь настало время изучения ментальностей, массовых феноменов, социальных групп. Индивиды, будь они даже королями или королевами, — особенно если они были королями или королевами, — обрекались на уплощение и обезличивание, на роль декора в исторических реконструкциях. Любопытно, что индивидом, успешней всего противостоявшим этой революции, была женщина — Маргарита Наваррская, двоюродная бабка королевы: в качестве объекта изучения исключительно под литературным и религиозным углами ее образ еще долго привлекал эрудитов, пренебрегавших ее политической ролью, хотя и огромной
[867]. Эмиль Телль, который анализировал ее творчество в связи со Спором о женщинах, даже упорно утверждал, что этот спор был словесной игрой, не связанной с реальностью, и удивлялся, «отмечая, что именно женщина, Кристина Пизанская, […] начала полемику, похоже, не видя в ней глубокого смысла»
[868].