Линия защиты, избранная Маргаритой и ее супругом, представляется особенно ловкой постольку, поскольку был сознательно избран эмоциональный план: я всегда хотел вас любить, по существу говорит король Наварры, а вы проявляли только неблагодарность мне и злобу в отношении меня. Она изображает обвиняемого беззащитным ребенком, потом доверчивым юношей, которого непрерывно обманывают порочные манипуляторы, двуличие коих его столь же удивляет, сколь и убивает. Она до крайности драматизирует перипетии «Суассонского дела», измышляя план убийства короля и Алансона, якобы оправдывавший страх принцев и их желание бежать, или же преувеличивая значимость этого плана. Она сводит «Сен-Жерменский страх» к простой массовой панике, якобы вызвавшей у них только желание обеспечить свою безопасность. И потом, защита, проявив крайнюю искусность, в большой мере основывается на словах Генриха [Анжуйского], который якобы много раз для виду успокаивал короля Наваррского, а подспудно растравлял его тревогу; тем самым с любимого сына Екатерины снималась общая ответственность за события (условие sine qua nоn [необходимое (лат.)], чтобы понравиться королеве-матери), однако он обвинялся и том, что всегда действовал в согласии с ней (что могло ей только польстить); но, главное, он в тот момент отсутствовал и не мог оспорить утверждения Маргариты-Наваррца. Наконец, не было сказано ни слова о главных заговорщиках — Грантри, Руджиери, Ла Моле, Коконнасе, — которые тогда сидели в тюрьме; были упомянуты лишь те, кто бежал, — Тюренн и Торе, и лишь с тем, чтобы подчеркнуть, насколько обоснованными были их подозрения.
Самое примечательное в этом тексте, который потомки сочли сочинением Генриха Наваррского (и даже одним из первых свидетельств его политического гения), — несомненно, тот факт, что в нем полностью проявился характерный стиль Маргариты. Прежде всего, это угол атаки, который она всегда будет предпочитать: изображение оскорбленной добродетели и попранной справедливости, убедительное за счет кое-каких передергиваний. Это и собственные страхи, всплывавшие в ее душе, когда она упоминала Варфоломеевскую ночь, ее тогдашнее ощущение изолированности и «наносимого оскорбления», с которым сравнивались «почести и радушные встречи, каковые Вы, сударыня, и король Ваш сын, и король Польши оказывали Гизам». Это и ее собственное озлобление, проявляющееся, когда она говорит о ненавистном Ле Га, «коему король Польши всецело доверился». Это и ее накопившаяся со времен Монконтура злость на лживого и переменчивого брата, который, уезжая в Польшу, «даже не подумал попросить Вас, сударыня, взять меня под свой покров». А главное, это давнее обвинение в недостатке любви, адресованное матери, которая не пускала ее к себе во время церемонии пробуждения, веля отвечать, что она находится «у короля», хотя была и своих покоях, и из любви к которой, «не желая воспринимать как дурное ничто из исходящего заведомо от Вас, я снова возвращался, чтобы обнаружить Вас в Ваших покоях». Наконец, это надменность Маргариты, много раз дающая о себе знать в тексте, та гордыня, которая не была и никогда не будет присуща королю Наваррскому, то высокомерие, которое обнаруживается в первых же словах, придавших защитной речи вид обвинительной, направленной против обвинителя: «Хотя по закону я обязан отвечать только Вашим Величествам, я не побоюсь, говоря правду, [выступать] перед этим сообществом и перед любыми другими особами, каких Вы соблаговолите избрать». Последние слова, которым полагалось быть просьбой о милосердии, на деле представляют собой призыв к порядку: извольте же, по существу говорит оратор, вспомнить, кто перед вами, и «обращаться со мной сообразно тому, кем я Вам прихожусь». Тот же аргумент, ту же фразу Маргарита будет непрестанно повторять во время развода, добиваясь условий, которые были бы достойны ее, — но адресуясь на этот раз к мужу…
Некоторым образом можно сказать, что королева Наваррская вложила в эту речь всю свою личность и все свои тревоги того периода, чувствуя себя, несомненно, тем свободней, что писала не от своего имени, и ей было тем проще, что ее положение и положение ее мужа были во многом похожи. В этом смысле «Записка» вполне очевидным образом подтверждает ее тогдашнюю моральную причастность к заговору «недовольных». Но следует особо отметить оригинальность самого поступка, что историки делают редко: если они не обходят ее молчанием, то нередко довольствуются, как Жан-Пьер Бабелон, похвалами «искусному перу и блестящему уму женщины, которая к тому же жаждала играть некоторую роль». Разве в истории, в которой, как всем известно, хватало женщин, «жаждавших играть некоторую роль», так уж много королев, которых мужья просили бы писать им политические речи в опасный момент? Как соучастие Маргариты, так и просьбу короля Наваррского следует рассматривать, сознавая их уникальность. С удивительной легкостью королева берет слово от имени мужчины (обычно они «оправдываются» сами), забирается вовнутрь мужского «я», отождествляет себя с ним, наполняет его собственными печалями и говорит от его имени, высказывая то, что лежит на сердце у нее самой; на самом деле она «наслаивает» свою личность на его личность (откуда и правдивая интонация, которая прозвучала в речи и была отмечена слушателями), словно не могла найти более подходящего места, чтобы выразить себя, чем эта речь от чужого имени, позволявшая ей говорить «я» и излагать нечто иное, чем она могла бы сделать от собственного имени, короче говоря, быть чем-то иным, чем была она — супруга и сестра заговорщиков. Что касается короля, он сознавал свое невыгодное положение: он знал, что партия проиграна и что он — не великий оратор; ему были известны ловкость и ум жены, и он доверился ее способности найти верные слова, чтобы обратиться к его теще, которой он боялся и будет бояться всю жизнь. К тому же о нем мало кто мог позаботиться: его первые наставники погибли в Варфоломеевскую ночь, а их преемники еще не сформировались либо еще не находились рядом с ним. Но, помимо этих объяснений, непременно надо признать, что Маргарита представлялась ему тогда, как в свое время герцогу Анжуйскому, км к недавно Алансону, настоящей помощницей, способной вытащить (то из ямы, в которую он угодил. Иными словами, если королева воображала себя кем-то иным, чем была, других это перевоплощение тоже убеждало — что подтвердится еще не раз. И если будущий Генрих IV и тот момент сознательно использовал свою супругу, это ничего не меняет, напротив — он использовал ее не так, как пользовался и будет пользоваться своими любовницами, а как он будет использовать своих политических союзников, получая от них то, в чем нуждался, а после бросая их, когда они начинали его обременять.
Успех этой речи задним числом объясняет, почему Беарнец решил обратиться за ее составлением к жене. Д'Обинье, ничего не говорящий об истинном авторе защитительной речи (которого, несомненно, и не шал), должен был признать, что угол атаки выбран ловко: «Король Наварры на допросе отнюдь не старался опровергнуть то, что ему приписывали, а […] стал объяснять свое отчаяние теми горестями, какие ему причинила она [Екатерина]»
[120]. Что касается Маргариты, она описывает и «Мемуарах» реакцию мужа и аудитории на речь так: «Господь помог мне составить документ таким образом, что он [муж] остался доволен, л уполномоченные удивились, насколько хорошо подготовлен ответ».