Однако Маргарита усвоила эту систему понятий в странной форме. Ведь она не отвела себе место женщины, воспеваемой мужчиной, как, впрочем, и роль мужчины, по неоплатонической теории стоящего ниже женщины. На роль Женщины она назначила Шанваллона. Где теория особо настаивала на красоте Дамы, каковая и должна воспламенить Любящего, Маргарита утверждала, что порыв должен быть взаимным, и могла без конца говорить о красоте Шанваллона. Где ренессансная традиция объектом культа делала женщину, там Маргарита до крайности идеализировала своего возлюбленного, превращая в «миллион совершенств, который Боги соблаговолили создать, а люди рады ему восхищаться». Впрочем, королева оспаривала некоторые положения этой доктрины. Платон, — писала она, — «считает Любящего, поскольку таковой исполнен божественного неистовства, превосходящим Любимого», что адепты Фичино часто толковали, переосмысляя античную схему на гетеросексуальный лад, как верховенство любви Любовника по отношению к любви Дамы; Маргарита отвергает эту дихотомию, желая одновременно «того и другого».
Воодушевленный ученик сначала отвечал королеве восторженными письмами: «Тонкое и верное описание природы нашей любви и нашего взаимного влечения, сделанное Вами, — отмечала она, — показывает, что Ваша душа склонна обучаться лишь этому». Но, воспевая свое «прекрасное сердце», свое «прекрасное всё», свою «жизнь», свое «прекрасное солнце», «прекрасного ангела, прекрасное чудо природы», Маргарита тем не менее не забывала о догме, требующей, чтобы душа поднималась, «пренебрегая земными и низменными предметами, к более возвышенным и прекрасным познаниям, свидетельствуя тем самым совершенное умение сохранять цельность вопреки сопротивлению тела». Особо польщенный тем, что стал объектом культа, Любимый, похоже, не оспаривал эту весьма духовную концепцию любви — тем более что разлука делала проблему чисто теоретической.
Однако в этот эфирный мир происходили грубые вторжения реальности — в частности, женитьба Шанваллона. Королева знала, что он пытается «устроиться», как говорили в то время, — это было социальной необходимостью и к любви не имело отношения. Находясь в Баньере, она старалась услужить ему и даже сочла, что нашла идеальную супругу — богатую вдову, имеющую «тридцать тысяч ливров ренты и двести тысяч франков в банке». Дело не сложилось — «прекрасное сердце» хотело лучшей партии и нашло ее в лице Шарлотты-Катрин де Ла Марк
[338], на которой он в августе 1581 г. женился… Не находя слов, чтобы сказать об этом королеве, он умолчал о произошедшем, и она упрекнула его за «охлаждение писем»; потом она узнала правду и не могла подобрать достаточно суровых слов, чтобы выразить отчаяние и презрение: «Вы кичитесь, что обманули меня, — яростно писала она ему. — Вы смеетесь и глумитесь надо мной вместе с той, которая доставляет мне лишь одно утешение — ничтожность ее достоинств заставит Вас воистину сожалеть о своей вине». Она посмела даже категорично заявить: «Зарождающееся во мне презрение изгнало любовь…»
Тем не менее все устроилось, потому что Шанваллон энергично заявил о своей верности и даже возложил вину на Маргариту. Поэтому королева успокоилась и вернулась к своей роли — воспевать Любимого. Ведь нет сомнений, что, когда она писала письма возлюбленному, она хотела уподобиться своим образцам — Петрарке, воспевавшему Лауру, Морису Севу, воспевавшему Делию, Дю Белле, воспевавшему Оливу. Не то чтобы она думала о потомках и старалась стать писательницей — это были частные письма, не рассчитанные на то, чтобы стать чем-то другим. Но она работала над ними, делала к ним приписки, делила их на сюжетные линии, обрамляла многочисленными эпизодами, украшала литературными, мифологическими или библейскими ссылками… «Узник говорит лишь о своей тюрьме, влюбленный — о своей страсти, а несчастный — о своей беде», — вздыхает она, вспоминая Овидия или Дю Белле, и славит, на манер Петрарки, «эти прекрасные волосы, дорогие и милые мне узы». Иногда работа над стилем приводила даже к тому, что проза перемежалась длинными белыми стихами, конечно, неправильными, где иногда проскальзывали и отдельные рифмы: «Я ненавижу свою жизнь за то, что так она ничтожна, но полюбила бы свое имя, когда бы Вы, произнеся его, вдруг испытали некое блаженство. В своей тоске не раз, мое прекрасное сердце, я прибегала к этому приему; но мнится мне, что этим я Фортуну не смягчаю, что оттого она сильней ревнует и обостряет горечь моих бед…»
Возвращение Шанваллона в Париж или, скорей, его частые наезды туда, которые он, похоже, устраивал с ноября, изменили их отношения. Встречи вновь разжигали любовь и желание, и Любимого раздражало, что он не может встречаться со своей красавицей так часто, как хотел бы. Ведь у королевы были свои обязанности, и порой она «пропускала дни, предназначенные для святых таинств любви, когда наши души, вознесенные в горний эмпирей, услаждаются единственно желанным нашему взору зрелищем»; тогда она вынуждена была объясняться, но принять ее соображения было трудно. Она напоминала, что она замужем и что «Юнона часто срывает многие планы Венеры»; и единственная перспектива, которую она предлагала, — ждать: «Утешение надо искать только в будущем». Она сама утешалась тем, что «наша любовь будет страдать в этом непостоянном, бесчеловечном море тоски; но честь приобретается муками. В конечном счете она обретет победу и славу, насладится ожидаемым благом». Каким благом и когда? Неясно; но пока что следует быть внимательным, — предупреждала она, — потому что от него ждут лишь одного неверного шага, чтобы его погубить: «Эти козни здесь плетут все те, от кого мне следовало бы ожидать столько добра, сколько зла они мне делают».
Если эта ситуация была серьезным испытанием для нервов Шанваллона, то Маргариту, казалось, некоторым образом даже возбуждало само неустройство: «Для меня всякое противодействие и всякое препятствие станут тем же, чем капля воды для пламени. Разлука, разные объекты [люди], неудобство, ограничения настолько же усиливают мою душу, насколько бы они ослабляли слабую душу и сердце, обожженное заурядным огнем». Так, объясняла она, «я вчера заснула под балет, в комнате, полной придворных кавалеров; это развлечение, которое пригасило бы любую другую страсть, на мою действует так же, как морские волны на незыблемую скалу. Я проснулась только поздно утром, чтобы порадоваться, сколь велико мое счастье». Однако влюбленный уже не довольствовался мечтаниями и красивыми словами — он желал действий и, чтобы их добиться, обвинил королеву, что она меньше любит его, чем он ее. Ответ королевы заслуживает того, чтобы его привести, потому что больше нигде она так точно не сформулировала свои цели: «Счесть, что у меня ее [любви] меньше, чем у Вас, моя жизнь, значит преуменьшить великолепие нашей любви и оспорить ее совершенство, которое Вы так почтили своими стихами. Ибо если любовь может быть совершенной только благодаря согласию двух душ, объединенных единой волей, то если моего чувства недостает, не будет равенства, а следовательно, и совершенства, заключающегося в этом единстве, а я, как я полагаю, показала, что больше Вас, мое дорогое сердце, ценю сохранение [такого единства], поскольку воспротивилась, когда Вы пожелали его разрушить, поскольку я верю, что его бессмертие, как [неуязвимость] Ахилла, зависит от роковой случайности, от которой я могла бы лучше уберечь его [это бессмертие], чем он — прикрыть броней свою пятку». Иными словами: из двоих она любит больше.