Но иногда только так можно унять съедающую, выворачивающую наизнанку душу тоску — движением вперёд.
Чем быстрее ты несёшься, тем тверже иллюзия, что сможешь сбежать, хотя в глубине души сам понимаешь — попытки тщетны. Что всё это движение вперёд лишь иллюзия. От себя не убежишь.
Город переливался множеством огней. Такого количества освещения в 19 веке не было. В прошлом этот час был глубокой ночью, но теперь люди мельтешили словно муравьи, споря со снежинками в многочисленности и хаотичности движения.
Машины, сверкая красно-жёлтыми сигнальными огнями, разукрасили дорогу похожей на гирлянду линией: неоновые рекламы магазинов, давно уже закрывшихся в этот поздний час, огни ресторанов, просто фонари. У меня было такое чувство, словно городская ночь решила соперничать с небом в количестве огней.
Колёса скользили по наслоившейся на асфальт наледи, шипованные зимние шины помогали мало.
Вскоре последний отсвет городских фонарей остался позади и только свет фар, выглядевший совсем тускло, расплывчатыми, вялыми лучами сражался с белым, похожим на зависшую в воздухе кашу, мраком.
Отчего-то я не думал о том, что никогда раньше мне не приходилось добираться до Кристалл-холла в буран в одиночестве. В прошлом со мной путь всегда разделял кто-то ещё: кузен, кучер, лошади, в конце концов.
Сейчас я чувствовал себя одиноко, как новогодний домик в стеклянном яйце, когда чья-то капризная рука взбаламутит осадок снежинок.
Снег валил и валил, налипая на всё, что только можно — линии электрических передач, столбы, кусты, лобовое стекло.
Дворники едва успевали справляться, смахивая их, превращая в прозрачные капли. Но они тут же налипали снова.
Я вскоре пожалел, что не додумался купить вездеход. Машина начала пробуксовывать в сугробах и вскоре ехать дальше стало невозможно.
Выйдя, я с маниакальным упорством продолжил путь пешком.
Теперь я и сам не могу понять, зачем? Зачем я упрямо шёл вперёд? Тяжело дыша, продирался сквозь буран, сугробы, по бездорожью?
Какая сила заставляла меня двигаться?
Местность изменилась. Я узнавал и не узнавал очертания родного поместья. Так бывает во сне. Ты знаешь, где ты, но едва-едва узнаёшь.
Я, должно быть, прозевал тот момент, когда миновал ворота с надписью «Кристалл-холл». Или их убрали?
Но дом вырос передо мной неожиданно. Словно давно потерянный друг неожиданно возникший под фонарем, он распахнул объятия. И я, тоже замерев, глядел на него во все глаза.
Не постарел. Даже стал краше, если такое возможно. Сверкающий и белый, гордый, точно лебедь, возносил к небу колонны и знаменитый на всю округу сверкающий хрустальный купол.
Иллюзия того, что я вернулся, была полной.
Чудилось, лишь отвари дверь и жизнь вернётся на круги своя.
Старый камердинер, служивший семье вот уже три поколенья, поспешит навстречу, хотя ему уж давно пора отправляться на покой. Дежурные горничные, опустив очи, присядут в низком поклоне.
Дверь в музыкальную комнату притворена неплотно и оттуда раздаются звуки рояля. Мелодия тонкая, легкая, воздушная, похожая на вуаль, колеблющуюся на ветру. Легкое мягкое покачивание, легко различимое в ней, чувствуется и в фигуре исполнительницы.
Коллет…
Светловолосая, как большинство Элленджайтов, зеленоглазая, грациозная, как газель — прекрасная музыкантша.
А из бильярдной раздаются мужские голоса, удары кия и тонкий запах кубинских сигар. А ещё — кофе и бренди.
В гостиной идёт неспешная беседа у дам. Почувствовав дуновение сквозняка, уловив ли чуткой душой что-то ещё, лишь одной ей ведомое, мама выходит мне из гостиной навстречу. Её белом платье будто светится в полумраке. Сияют золотом волосы. А глаза похожи на прозрачные льдинки или бриллианты.
— Не слишком ли поздно ты возвращаешься с прогулки, Альберт? Да ещё в такую ночь, когда земля и небо готовы сойтись? — укоризненно качает она головой и серьги словно вспыхивают, ловя гранями отблески света. — Ты слишком долго гулял, мой мальчик.
В камине осыпалось роем алых искорок прогоревшее полено.
Я моргнул, и иллюзия распалась.
Ничего не было. Кроме дома. Пустого. Холодного. Такого же одинокого, как я.
Мои родные меня не дождались — на этот раз я слишком долго блуждал.
До сих пор я не вспоминал тот роковой день, но сейчас обрывки, словно наваждения, завертелись в голове.
Я иду между двумя линиями железнодорожных путей. Я помнил, как блуждал перед этим несколько часов, устав почти до изнеможения и понимал, что пора возвращаться — другого выхода нет.
Но отвращение, переполнявшее меня, не давало этого сделать.
Я не хотел возвращаться к исполненной ненависти Синтии и Ральфу, которые внезапно сделались непримиримыми врагами и каждый рвал мне душу, пытаясь перетянуть на свою сторону.
Нашим жутким, гротескным отношениям не предвиделось конца.
Страх и стыд перед тем, что всё откроется и непонимание того, почему ни Ральфу, ни Синтии до этого нет никакого дела?
Я хотел либо чувствовать, как они, либо выпутаться из той паутины, в которую угодил. Но не мог. Потому что любовь к ним была столь же сильной, сколь и ненависть.
Помнил, как ветер плетью ударил в лицо, заставив зазвенеть окна на вокзале где-то там, в расплывающейся, словно краски, на которых вылили слишком много воды, действительности.
Помню пронзительный паровозный гудок и монотонный стук приближающихся колёс. И решение, спонтанное, быстрое, не до конца осознанное — импульсивное, интуитивное.
Наверное, в тот момент я не верил, что могу действительно умереть. Хотел — но не верил для себя в подобную возможность.
Сбежать от действительно и заставить страдать тех, кто делал больно мне, осознанно или нет, толкали меня в спину, словно бесы.
Я просто сделал шаг вперёд.
Ноги соскользнули, и металл навалился словно сразу и отовсюду.
Чудовищная боль в пояснице и в шее сводила с ума, будто я проглотил огонь и не смог выплюнуть обратно. Какое-то время мой сумасшедший нереальный организм сопротивлялся, пытаясь восстановить невосстановимое.
Боли, казалось, не было ни конца, ни края.
Будь состав чуть короче, кто знает, может быть я смог бы выжить?
Я не думал о том, какого моей матери будет смотреть на разрезанное колёсами, словно лезвиями, тело сына?
Её мысли, её боль, её отчаяние я слышал теперь.
Я видел, как она сидит у погасшего камина, сложив руки на коленях, несгибаема прямая, красивая настолько, что людей брала оторопь. И словно неживая.
Дядя Винсент держал её за руку, пытаясь не утешить (он осознавал, что утешить её никто не в силах), но стремясь поддержать.