– Тогда настала пора рассказать вам, с чего все это началось пять дней назад. – Полковник Гущин протянул руку, взял со стола бутылку боржоми – они стояли на столах как комплимент от кафе для клиентов, сильными пальцами сковырнул пробку без открывалки. Достал из кармана новую антибактериальную салфетку и протер горлышко. А затем сунул его в рот – в щель между масками. И начал жадно пить прямо из горла.
Глава 17
Полковник в Аиде
Апрель. За 3,5 месяца до описываемых событий
Воют… скулят… рычат… собаки? Стигийские псы, о которых не знаешь ничего толком, но вроде где-то читал – давно, в другой жизни. И не вспомнить уже… Стигийские псы из ада, бегущие по следу…
Воют…
Скулят…
Кашляют, захлебываясь мокротой…
Стигийские псы не болеют, они рвут вас на части – изнутри. Их клыки словно кинжалы впиваются в вашу грудь. Вгрызаются в ваши легкие.
– Да что же это такое… дышать… я дышать совсем не могу… ааааааааа! Да сделайте же что-нибудь! Разрежьте мне горло! Я задыхаюсь!! Задыхаюсь…
На соседней больничной койке кричит, захлебываясь кашлем, больной – голый тучный мужчина в зеленой больничной робе. Он обеими руками сдирает с лица кислородную маску, которую пытается удержать на нем медсестра в защитном костюме и маске.
Полковник Гущин – тоже голый, тоже в одной зеленой больничной робе, завязанной на боку, тоже с кислородной маской на лице пытается приподняться на постели. Его тело сжигает жар. Температура сорок. Но он все видит и слышит. Он знает – он в аду.
Ад… Аид… в нем нет сумрачных лугов, покрытых белыми цветами асфоделиями. Нет и черной реки забвения.
Аид… Ад – это койки, койки, койки, заполненные людьми в огромном помещении, разгороженном на соты. Железные конструкции под потолком, линолеум на полу, залитый дезинфицирующим раствором, заляпанный рвотой, кровью, залитый мочой из опрокинутых «уток».
Когда-то тут располагался выставочный павильон, который посещали толпы туристов и любопытных – здесь проводились международные презентации и конгрессы. А теперь это огромный мобильный городской госпиталь, переполненный больными коронавирусом.
– Я задыхаюсь!! – кричит сосед на койке рядом и, преодолевая сопротивление сестры, сдирает с лица кислородную маску, которая уже больше не помогает ему дышать. Он свешивается с кровати и кашляет, кашляет… харкает… выплевывая в фаянсовое судно кровавые сгустки – мокроту и ошметки своих собственных легких.
Тело его выгибается назад, и он падает на пол с кровати. Сучит ногами, хрипит… У него агония. Напуганная до смерти медсестра в защитном костюме кидается к нему, нажимает тревожную кнопку. Но врачи заняты умирающим на другой стороне этой огромной палаты – они делают ему интубацию, суют в горло трубку до самой ручки. Их просто не хватает на всех тяжелых больных. Они сами поставлены перед выбором – кому помогать, кого отпустить.
Полковник Гущин чувствует, что внутри него – огненный шар. Он растет в груди, сжигая его дотла. Горло словно забито горячей ватой.
А стигийские псы все воют, скулят и рыщут, бегут по его следу. Скоро они доберутся до него, ворвутся сюда, стащат его за ноги с больничной койки и…
Он проваливается в горячечное забытье бреда. Он почти уже не может дышать. Он умирает.
Не кричит, как тот, сорвавший с себя кислородную маску.
Полковник Гущин не видит задыхающегося соседа, требующего кислород, который уже не принимают его истерзанные «короной» легкие.
Полковник Гущин чувствует, что он тоже умирает.
И не подозревает, что когда-то, возможно, слуха его коснется сентенция о том, что «умереть можно достойно и красиво, не становясь посмешищем для окружающих». Умереть почти по Марку Аврелию – философу-стоику.
Умереть, как тот римлянин, возомнивший себя греком Золотого века, а не подохнуть в этом больничном Аиде среди криков, кашля, предсмертных хрипов, воя, плача, среди всей этой так внезапно образовавшейся в нашей обычной повседневной жизни боли.
Полковник Гущин уже ни на что не надеется. И ничего не ждет. Третью неделю подряд у него держится температура под сорок. Страшный кашель сотрясает его тело, забивая глотку мокротой и кровью.
Он царапает пальцами грудь, разрывая на себе больничную робу, словно пытается добраться до собственных легких. Обнажить их. Вырвать из груди. Дать им полную свободу. Дышать. Пульсировать…
И сразу проваливается в кромешный мрак.
В Аиде верхнем, где кашляют, кричат, рыдают и требуют кислород, всегда светло, там горят неоновые лампы.
В Аиде нижнем – всегда полный чернильный мрак.
Полковник Гущин не видит, как его койку окружают врачи в защитных костюмах – реанимационная бригада.
Его переворачивают на живот и заталкивают ему глубоко в горло стальную полую трубку.
Но он не ощущает уже боли.
И не видит этот самый аппарат для искусственной вентиляции легких, на который в верхнем Аиде все молятся, как на новое божество.
Новое время ведет за собой новых богов. Они почти все сплошь технократы.
Старые боги наблюдают за этим вторым пришествием из своего темного угла.
– Вас спасло чудо.
Это первое, что слышит полковник Гущин, вернувшись из чернильной могильной тьмы в неоновый белый свет реанимации госпиталя.
Он снова не обращает внимания на аппарат ИВЛ. Не знает он и того, что между его последним воспоминанием и тем, что он видит сейчас, моргая и пугаясь, прошло долгих пять дней, во время которых он был подключен к этому аппарату и находился на грани жизни и смерти.
Он видит только склонившийся над ним силуэт в зеленом защитном костюме и маске. Все расплывается перед его глазами. Но он дышит сам – без той страшной трубки в горле.
– Вас спасло чудо.
Голос… полковник Гущин его тоже не помнит. Не видит он и лица – кто это? Врач? Медсестра? Медбрат? Волонтер?
– Сейчас вам сделают укол. А потом мы поставим вам капельницу…
Полковник Гущин переводит взгляд на свою исхудавшую руку – на запястье клейкой медицинской лентой закреплен катетер.
Глава 18
Мучения
За 9 дней до описываемых событий
– Это Миша Алтайский. Вроде бы. Но его здесь трудно узнать. Хотя татуировки… его татуировки, Федор Матвеевич, ни с какими другими не спутаешь.
– Да. – Полковник Гущин кивнул, глядя на тело, на которое было страшно смотреть.
Его подняли с постели в половине третьего – летняя ночь еще царила в мире, когда они приехали в Борки недалеко от Одинцова. А сейчас уже брезжил рассвет. Над Москвой небо окрасилось розовым, словно по нему повозили окровавленной тряпкой.