— Приветствуем вас на нашей земле! — и наставила на меня огромный андроид.
Счастье быть запечатленным на фоне двери с нарисованным джентльменом в цилиндре было порушено нерасторопностью моей благодетельницы: я быстро зашагал к своему месту, и она не успела сделать памятный снимок благополучно пописавшего артиста.
В бизнес-классе мы оказались вдвоем: когда она заходила в салон, я даже не смог как следует разглядеть ее за выдающейся шубой. Про одну такую великаншу Трушкин написал в одном монологе: «Если наступит нечаянно, одна радость — смерть будет мгновенной».
Дама оповестила салон, что в этот раз ей отчаянно повезло — она будет лететь с самим Шифриным, а одной проходившей мимо меня пассажирке даже посочувствовала, что той небось пришлось бы сробеть, если бы она села рядом.
Но не такова она! Когда путешественники более или менее расселись, дама со смартфоном, севшая прямо за моим креслом, вновь нарисовалась передо мной — таким образом, что, окажись мы на солнечной поляне, меня бы накрыло тенью от нее и ее исполинской шубы.
Смартфон был наставлен прямо на меня.
Я как можно мягче попросил:
— Пожалуйста, не делайте этого. Я же не пальма. Разве можно фотографировать человека без разрешения?
Дама изобразила неловкость, убрала телефон и села на место, причитая:
— Откуда я знала, что нельзя. Извините, пожалуйста. Мы же — деревня.
Я проснулся, когда самолет подлетал к Домодедово. В момент, когда пришло время доставать дорожные сумки, мой директор уже был рядом.
— Вы не хотите извиниться? — громко спросила дама, как бы призывая директора в свидетели еще неведомой ему драмы.
— За что? — рассеянно спросил я.
— Вы в шахту когда-нибудь спускались? Вы, между прочим, живете за наш счет…
Директор встал между мною и дамой.
— А что, он — Господь Бог? — Дама за четыре часа полета, кажется, приготовила длинное выступление…
Я опешил и даже не сумел удивиться этому накопленному гневу — всего лишь из-за одной на самом деле никому не нужной фотографии.
— Пожалуйста, не отвечай ей, — сказал мне директор, — она еще укусит.
Дверь самолета открылась на трап. Мы вышли первыми и пошли к большому автобусу, где должны были собраться все те, за счет кого я живу, дама зашагала вслед за нами — к маленькому, чтобы оказаться в нем единственной пассажиркой из бизнес-класса.
* * *
Ирина Понаровская — недавно, еще в обозримые времена — и меня самого, и многих других часто ставила в тупик: мы не узнавали ее в новых обличьях. Экстравагантные шляпы, новые прически, необычный цвет волос, а возможно, и куда более радикальные хитрости всякий раз делали ее совершенно неузнаваемой. Справедливости ради надо сказать, что одно время она меняла и музыкальные пристрастья. Начинала с джаза, потом пела песенки настроения. Кажется, она не виновата в том, что в пенном море шоу-бизнеса так и осталась пришвартованной к месту, мимо которого уже не проплывают корабли с помолодевшей круизной публикой. На виду остались те, кто не менял даже обшивку. Они величественны, как океанские лайнеры. Они верны проверенному фарватеру. У критиков для них всегда припасен строго научный термин — «не изменяющий себе и публике». Хотя, на мой взгляд, их адмиральское присутствие на свадьбах выглядит уже смешнее, чем у самого Антона Палыча.
Можно, конечно, долго глядеться в воду, почти эякулируя от собственного изображения, и затем вдруг превратиться в цветок, но Бог судия такому актеру: редко какое растение назовут теперь greta garbo обыкновенная.
Однажды я было понервничал, когда в виртуальном сообществе, посвященном обэриутам, строгая предводительница его участников Анна Герасимова, знаменитая Умка, отказала мне в праве даже приближаться к творчеству Хармса. И грубым тоном остановила все толки. Это — территория не для прокаженных эстрадой, а именно для кружка посвященных — таких же неподкупных и непреклонных, как она. А потом я успокоил себя тем, что, возможно, сам Даниил Иванович подивился бы ее столь смелой приватизации.
Не знаю, так ли уж меняют человека шляпы, ботокс и осветленные волосы. Жажда открыть что-то новое, раззудиться на свежей ниве приводит западных старичков в университеты, а певицу Земфиру, допустим, на филфак…
Однажды мне позвонил Мирзоев и предложил сыграть Шарлеманя в шварцевском «Драконе». Я, зная, что уже ничего не открою на этой наезженной колее, отказался. Через месяц он позвонил и с сомнением в голосе предложил Бургомистра. Я, не раздумывая, согласился. Потом, кстати, и случился Хармс. Которого, разумеется, не было бы, если бы я однажды не захотел измениться…
* * *
Времени до начала оставалось немного, и мы решили поселиться в гостинице после концерта. Убедившись, что все службы на месте, наш гастрольный администратор Леня Пеккер уехал на всякий случай проверить номера.
В антракте он не появился. Мы начали второе отделение, решив, что он прикорнул в гостинице, и увидели Леню снова лишь тогда, когда я уже откланялся, раздавал автографы и фотографировался со зрителями…
Все это время Леня провел в гостиничном лифте.
Оказывается, в те минуты, когда я знакомился с залом и отмечал для себя самых смешливых, наш промоутер уже посмотрел номера, забрал ключи и, довольный, вошел в лифт, обнаружив там еще одного попутчика.
Их короткое путешествие закончилось между вторым и первым этажами. Кабина неожиданно остановилась и ни за что не хотела продолжить путь вниз…
Леня не терялся и в более трудных случаях.
— О, — сказал он своему случайному соседу, указывая на телефон в пришпиленной к стене памятке пассажиру. — Это номер лифтера. Мы сейчас ему позвоним, и он нас отсюда вызволит.
Он вынул из кармана айфон и бросил взгляд на попутчика. Лицо его визави не предвещало ничего хорошего.
— Что толку звонить, — мрачно проворчал он. — Я и есть лифтер. Можем поговорить и без телефона…
* * *
В Иерусалиме я всегда приглашаю его на спектакль или сольный концерт, а он меня — в свою передачу на радио. Разговаривать с Губерманом — сплошное удовольствие. Он легкий. В нем нет снобизма. Он — мальчишка. Недаром его поэзия называется «гариками».
Однажды мы сидели в баре после закончившегося радиоэфира и пили пиво. Прежде чем ненадолго отлучиться, Игорь объявил: «Пиво подошло к концу».
Когда мы заговорили о каком-то ненадежном человеке, Губерман отозвался о нем так: «Пробу некуда вставить…»
На фестивале в Юрмале он затыкал за пояс всех, кто годами привык смешить большую аудиторию, только передразнивая других, повторяя себя или привычно кривляясь.
Он умеет облекать мат в стихи. Я знаю двоих, из чьих уст мат не ранит, не обескураживает, не кажется грязным. Это Ширвиндт и Губерман.
Журналисты судят да рядят, политики лукавят, блогеры яростно спорят, а он даже на затихшую было войну откликается четверостишием, в которое, как всегда, помещается поэма: