Закончив с негрустными похоронами, вопросительно повернул голову в мою сторону и предложил проводить меня до крыльца…
Этот день канет в Лету и для меня, и для него, если только я не решу когда-нибудь, на старости его лет, пролистать наши с ним пейзанские фотографии.
Конечно, нас опять упрекнут в эскапизме, назовут страусами и спросят, что мы собираемся делать, когда закончится песок (кстати говоря, не будучи страусами, мы с Баюрой считаем, что лучше бы когда-нибудь закончились эти кретинские метафоры).
Мы наверняка знаем, что за суетой, которую сегодня учинили лягушки, соловьи, кошки, собаки и прочая, даже не видимая глазу живность, открывается простой секрет этого прекрасного дня, в котором каждый из нас занимался своим, а не чужим делом…
* * *
А вот интересно, это навсегда — противостояние тех, кто, грубо говоря, за сквер, и тех, кто за храм?
Я не про известный екатеринбургский прецедент со строительством храма. Я в широком смысле. Вот это исключительно русское явление или это есть везде: когда у одних чешется Гондурас, а у других — Родина?
Можно не заметить пару десятков новых станций метро и объявить, что главная новость — даже не у нас, а вовсе у соседей.
Мы вообще когда-нибудь помиримся?
Я вот что думаю: есть те, кто считает, что если недавнюю историю раскрасить, как «Семнадцать мгновений весны», то все сразу начнут обниматься, целоваться и подставлять правую щеку. Я считаю, что нашу историю надо оставить черно-белой. Как любую историю — черной и белой, как правду и ложь. Белой и черной — как ангела и как сатану. И ничего не раскрашивать. Восстановить разрушенные храмы. И еще построить несколько планетариев. Это ведь тоже красивое сооружение. И там, если хочется, тоже можно постичь величие Замысла.
Однажды ко мне пришла доктор и, заглянув глубоко в мой зев, сказала: «Миндалины не увеличены». У меня в том месте с одиннадцати лет ничего нет. Чем плохая национальная идея — стать образованными? И в каждом новом сквере слушать какого-нибудь умника о том, как устроен белый свет. И почему при нагревании расширяется, а при возбуждении — каменеет.
У моих друзей-либералов главные новости: ужас-ужас.
У моих друзей-патриотов главная мантра: все было хорошо.
Легче всего с прагматиками. Да у них и с чувством юмора как-то здоровее. И ошибок в текстах почти нет. Потому что это очень практично: поставить запятую перед «что», а фамилию непрактично писать с маленькой.
Как бы так сделать, чтобы дорогу к храму замостили прагматики? А не кликуши и не те, кто «ужас-ужас» без конца. То есть провели бы плебисцит, посчитали, прикинули и, никого не обидев, построили то, что нужнее: не знаю, храм или планетарий.
Или еще одну новую станцию метро.
* * *
Я не хочу возвращаться к разговорам о «Глянце» Кончаловского, которые давно отшумели среди критиков, или самому оценивать этот фильм, но должен заметить, что такой творческой дисциплины, которая царила на съемочной площадке у Андрея Сергеевича, мне ни разу не приходилось видеть на нашем развлекательном телевидении.
Как-то на съемках новогодней передачи, когда я уже должен был «отправиться в кадр», мне принесли костюм, пиджак и брюки которого были до того от разных людей, что я возопил: «Да кто же снимал мерки с этого урода!» Потом, когда в павильоне ждали одного меня и простаивала вся группа, принесли наконец искомые брюки. Они оказались заметно короче моих ног. Костюмерша, которая, кажется, впервые видела нитку с иголкой, взялась распускать их под истерические окрики администратора. Тут выяснилось, что собранный костюм придется отутюжить. Объявилась еще одна помощница, принесшая коробку с обувью — и в эту минуту упали все, кто стоял рядом. Оба ботинка оказались левыми.
У Андрея Сергеевича, наоборот, в группе нет взбалмошных и непрофессиональных людей, и актеры, конечно, свободны в высказываниях и предложениях. Но вот однажды эта «демократия» вылилась в ужасный гул, в котором начал тонуть негромкий голос Мастера. В разных углах павильона хохотали и суетились незанятые люди. У Кончаловского вдруг изменилось лицо. Он выдержал паузу, а затем, не повышая голоса, веско сказал:
— Вы знаете, почему у нас кино такое говняное? Потому что у нас везде бардак.
В этот момент вся группа, не сговариваясь, сыграла последнюю сцену «Ревизора».
* * *
Анекдоты никто не придумывает. Их создает народ, а мы их только аранжируем. В Гурзуфе — две соседние афиши. Моя и поэтического театра из Иванова с программой «Анна Ахматова».
Дама внимательно рассматривает афиши:
— На Шифрина, пожалуй, приду. Он хорошо поет. А эта, Ахматова, она тоже поет?
Администратор:
— Вы шутите? Это же поэтесса. В программе будут стихи.
— Но она хотя бы сама будет?
Ждал эту зрительницу с нетерпением. Песен в программе у меня тогда было ровно пять.
* * *
Когда я итожу то, что прожил, вспоминаю одно и то же: эстрада всегда была большим клубом по интересам — точно таким же, как кружок макраме, качковый подвал или гей-клуб. В эстрадные зрители совсем незачем рекрутировать людей с классической ориентацией.
Надежда услышать Бродского в исполнении Петросяна всегда остается зыбкой. Но и посыпать дустом всех, кому нравится Кадышева, — на мой взгляд, обыкновенный фашизм.
Помню, как я был совершенно убит горем, когда столбовая дворянка Александра Эрнестовна Бауман, которую на старости ее лет опекал мой приятель Нодар, поведала о своем равнодушии к Аркадию Райкину и добила меня мрачным признанием, что никогда не находила ничего смешного в его миниатюрах.
Сам же Нодар, человек весьма образованный и глубокий знаток классической музыки, вполне мог высидеть эстрадный концерт и нередко помогал мне с репризами, когда я «пробовал» на нем сырые тексты. Монолог «Пауза в мажоре», не в обиду сатирику Мишину, отчасти дополнен этим любителем-музыковедом, и его шутки даже несколько «переигрывали» исходный текст.
Феномен эстрады — это точно не телевизионный феномен. Именно он рождает вечное недоумение «над чем они смеются?», поскольку сам смех адресован именно некоему сообществу людей, принявшему условности коллективного смеха, в отличие от того искусства, которое всегда адресуется персональному слушателю.
Вопрос даже не в качестве материала, который разнится для эстрады и стихотворного вечера, а именно в том, что и стихотворный вечер, и эстрадный концерт — это закрытые тусовки людей, вероятность встречи которых в обычной жизни определена только общей нуждой ходить в магазин или пользоваться метрополитеном.
Сравнительная численность таких собраний, конечно, тоже неравноценна. Но зато сколько вальяжности придает любому меньшинству сознание своей исключительности!
Самым разумным было бы, как в известной шутке, просто не устраивать парад гордости в день десантника. И не навязывать, как картошку, Бродского там, где зачитываются Донцовой.