* * *
Один крупный кинорежиссер сказал мне: «Тебя нужно специально снимать».
Один знаменитый драматург сказал: «На тебя нужно специально писать» — и, к сожалению, вскоре после этого умер.
Один большой телевизионный начальник сказал, что для меня нужно специально что-то придумать, а известный театральный режиссер обещал специально что-то поставить…
Кажется, в слове «специально» заключен какой-то потаенный смысл, и он связан с каким-то особенным реквизитом — то ли со стариковской коляской, то ли с палочкой… Возможно также, что исполнение этих желаний назначено там, где всех нас ждет ныне покойный драматург. Но тогда решение вопроса и вовсе откладывается на неопределенное время: актер — существо зависимое, и мне придется еще неизвестно сколько дожидаться одного молодого композитора, который как-то признался, что рассчитывает сочинить для меня что-то специальное…
* * *
В общем, могло быть хуже. 23 апреля 2019 года в Ютьюбе состоялась премьера фильма «Родина нашего страха — Колыма». Самое страшное из ругательств, прилетевшее вслед картине Дудя — «комик» — даже не оценочное суждение. Это, будем считать, одна из специализаций моей любимой профессии.
Когда приблизительно те же самые люди писали мне, оргазмируя от собственного остроумия, «качок», я тоже не находил в этом ничего страшного. В общем, на что тут сердиться? Я не раз салютовал всем дрыщам — из спортзала, мотивируя их хоть на полчаса оторвать свои задницы от дивана.
Главное, что мне нужно было усвоить из уничижительных, по мнению моих совершенных во всем критиков, прозвищ — что «комик», что «качок» — абсолютно недостаточно, чтобы стать вровень с любым упоротым сталинистом.
Пока фильм за считаные дни набирал миллионы просмотров, бухгалтеры и специалисты по Сталину снова вооружились цифрами: то есть занялись собственно тем, о чем я говорил Юрию во время съемок: «Они будут называть беллетристикой написанные мучениками ГУЛАГа страницы и снова будут рыться в числе официальных приговоров, как будто наше усатое чудище только и было озабочено тем, чтобы оставить как можно больше свидетельств своей параноидальной мизантропии».
Но ведь могло быть и хуже. Не было бы этого фильма, не было бы и сотен тысяч откликов на него от тех, кому завтра предстоит решать: как жить, кем стать, кого, если, наконец, случится выбор, выбрать.
Я получил много писем с благодарностями, много добрых отзывов от неизвестных мне людей, хотя совсем немного поучаствовал в фильме, который так неожиданно взорвал Рунет.
После маленькой бури в Сети можно было спокойно вернуться к своей любимой работе комика и по привычке ходить в спортзал. А сталинистам — ой! — пришлось еще целый год томиться, чтобы в марте опять притащиться с гвоздиками к своему усатому идолу…
* * *
Под копирку их, что ли, делали, этих бывших советских инженеров? Какая-то вселенская «антивата», точный слепок советских пропагандистов с такой же ужасающе предсказуемой риторикой. С такой же неизбывной гневливостью в речах.
Я не берусь рассуждать о поразительном сходстве имен и фамилий моих зарубежных критиков в социальных сетях — было бы смешно с моей родословной и моими интернационалистскими убеждениями на излете лет записываться в антисемиты, — но порой кажется, что некоторые мои оппоненты — часть масштабного международного розыгрыша, что мой собирательный соплеменник, волею судеб оказавшийся в эмиграции, — это всего лишь один пользователь Фейсбука, забавляющийся изрядно затянувшейся литературной мистификацией. Что это он один зарегистрировал бессчетное число аккаунтов и привычно строчит на них какую-то избирательно зловещую российскую хронику.
Я понимаю мотивы, по которым можно ненавидеть государство, я разделяю негодование по поводу всех палачей, доставшихся кровавой советской истории, но я не умею при этом возненавидеть саму страну и скопом — несметное число ее бесконечно разных и не похожих друг на друга жителей.
Мое актерское воображение не раз рисовало мне жизнь, оторванную от российских реалий: я представлял себе любые возможные обстоятельства вынужденного отъезда. Но вместе с этими картинами, которые я не оценивал ни как трагические, ни как оптимистические, в моей голове прочно утверждалось убеждение, что ни при каких обстоятельствах я не стану бесноваться или плевать в сторону оставленной мною границы.
Возможно, моя привязанность к огромному числу зрителей, сидящих по другую сторону рампы, рождала это строгое обетование — не говорить о них плохо, если судьба разведет меня с публикой, которой я так обязан.
Бунинские «Окаянные дни» когда-то отчасти породили эту узнаваемую риторику, которой хватило уже на все новые волны эмиграции. Но мне отчего-то трудно вообразить за каждым из своих заграничных корреспондентов именно Бунина.
* * *
И ничего не изменилось. Мир — устоял. Зашатался, правда, когда я подходил попрощаться c Нодаром, и поплыл — неразличимыми лицами его сослуживиц, растекся в калейдоскопе цветов и венков, — а потом начал тонуть в слезах — с запахом ладана, со вкусом крови. Но опять, блядь, устоял. И стал таким бестолковым и пошлым — в привычных сборах в дорогу, в дежурных телефонных звонках, в рутинном общении, в пустых диалогах — о делах, о планах, о чужих новостях.
Мы были в поезде, когда мне сказали, что его уже нет, и снова сели в поезд — когда поняли, что его уже никогда не будет. Ни в трубке, ни в скайпе, ни на новых фотографиях, ни по ту сторону рампы — нигде. Нигде на этом свете.
Я не сегодня начал отсчет этого страшного времени потерь. То есть как бы не страшного — закономерного, понятного, естественного… Но зачем всякий раз мир пустеет до какой-то бесплотной невнятицы, в которой нет ничего настоящего, насущного, дельного! Отчего же так невозмутимо продолжается параллельная жизнь, в которой как будто ничего и не изменилось. Мой осиротевший мир опять устоял. До следующего неотвратимого горя. Но господи… В эти минуты я готов молиться, если нет другого пути остановить эту небесную спешку… Ну, хотя бы о том, чтобы меня пережили те, без кого мне будет совсем пусто и уже окончательно одиноко…
* * *
Не нужно сходить с ума оттого, что вы замечаете, как разум начинает ссориться с рассудком. Это неизбежно: ваши мыслительные способности развивались точно так же, как память и интуиция, и нет ничего удивительного в том, что однажды внутри вас им становится тесно.
Свою рассеянность я, например, унаследовал от отца и нисколько не изумился, как-то найдя свои очки на ступеньке дачной лестницы. Папу же часто останавливали в разгаре поисков сами очки, свалившиеся со лба на привычное место на переносице. Мамина фраза: «Ты не знаешь, зачем я сюда пошла?», не раз произнесенная у открытой двери холодильника, законно вошла и в мою жизнь — с одним лишь отличием: мне приходится закрывать дверцу, так и не найдя положительного решения. Кстати говоря, однажды в морозилке я обнаружил и свой паспорт — после отчаянных попыток найти его в другом месте и провертев в измученной голове нелегкую историю его нового обретения. Мне везло на драматической сцене: я редко подводил своих партнеров, выбрасывая куски текста по ходу, зато не раз был на грани провала из-за их прихотливой памяти. А вот на эстраде однажды, едва начав монолог «Сексанфу», легко промахнул три страницы текста и сразу вырулил к финальному абзацу.