— Ты же знаешь, что я не люблю это обсуждать.
— Почему?
— Потому что это — другое.
— Каким образом? Как это отличается от того, что я делаю? Моя ложь хотя бы никому не вредит.
Щеки мамы заалели от злости.
— Потому что не рассказывала все это, просто чтобы позлить родителей. Моей единственной целью не было стать лживой сучкой.
— Ну да, рыбак рыбака, — ответила я.
Правая рука мамы пролетела от руля и ударила меня по левой щеке — такой внезапный и болезненный удар, что у меня вышибло весь воздух из легких.
— Никогда больше не называй меня лгуньей, — сказала она. — И никогда, ни при каких обстоятельствах не спрашивай меня про эту книгу. Тебе ясно?
Я кивнула, прижав ладонь к щеке, кожа там была горячее солнечного ожога. Это был единственный раз, когда меня ударил кто-то из родителей. По крайней мере на моей памяти. Наверное, потому что это оставило след. На два дня синяк от пощечины затмил мой шрам. До сегодняшнего дня я никогда больше не упоминала при ней о Книге.
Мысль о том дне всегда вызывает у меня фантомные боли. Я прикладываю стакан с джин-тоником к щеке и говорю:
— Нам нужно начать говорить об этом, мама.
— Ты читала книгу, — говорит мама. — Ты знаешь, что случилось.
— Я спрашиваю не про папино воображение. Я спрашиваю про правду.
Мама допивает оставшееся мартини.
— Если ты хотела узнать, то надо было спросить твоего отца, когда еще была возможность.
Ох, я спрашивала. Много раз. Поскольку отец никогда не бил меня наотмашь, я продолжала пытаться заставить его признать правду о Бейнберри Холл. Мне нравилось задавать ему вопросы, когда он отвлекался, надеясь, что он ошибется и ответит мне честно. За завтраком, когда он клал на мою тарелку французские тосты. В кино, когда только-только выключали свет. Однажды я попробовала спросить, когда мы были на игре одной из мировых серий, и Дэвид Ортис делал хоумран и со свистом несся к нашему углу внешнего поля.
Каждый раз я получала одинаковый ответ.
— Что было, то было, Мэгз. Я бы не стал врать о чем-то подобном.
Но он врал. Публично. На национальном канале.
Хотя я безоговорочно любила своего отца, это не мешало мне считать его самым бесчестным человеком, которого я когда-либо знала. В подростковом возрасте это было тяжело принять. Это все еще тяжело и во взрослой жизни.
В конце концов я перестала расспрашивать о Книге. Годам к двадцати я вообще перестала задавать вопросы. Больше десяти лет все оставалось невысказанным. Так было проще. К тому времени я уже поняла, что напряженное молчание для моей семьи по каким-то причинам комфортнее, чем возможность обсудить очевидную проблему.
Я попробовала снова за две недели до собственного тридцатилетия. И только потому, что знала — это мой последний шанс получить хоть какой-то ответ.
Мы знали, что отец долго не протянет — знали так давно, что я уже представляла себе этот момент. Была уверена, что он будет таким же, как наши бурные отношения — темные тучи в небе и трещины молний. И все же его последний вдох выдался на ясный апрельский день, когда солнце поднялось высоко в безупречно голубом небе, и его желтое сияние напоминало цветки форзиции за окном хосписа.
В последние часы жизни отца я почти не разговаривала. Не знала, что сказать, и сомневалась, что отец поймет меня, даже если я заговорю. Он едва ли пришел в себя в последние часы и уж точно не был в сознании, когда капельница с морфием погрузила его в сонное оцепенение. Единственный момент ясности наступил для него менее чем за час до смерти — перемена настолько неожиданная, что я подумала, не уснула ли сама.
— Мэгги, — сказал он, поднимая на меня неожиданно ясный взгляд, не обремененный смятением и болью. — Обещай мне, что никогда не вернешься туда. Никогда-никогда.
Мне не надо было спрашивать, о чем он говорил. Я и так знала.
— Почему?
— Там… там небезопасно. Особенно для тебя.
Папа поморщился из-за боли, давая понять, что совсем скоро он снова провалиться в забытье, скорее всего навсегда.
— Я туда не вернусь. Обещаю.
Я сказала это быстро, беспокоясь, что уже слишком поздно и что моего папы больше нет. Но он все еще был со мной. Он даже сумел выдавить из себя слабую от боли улыбку и сказал:
— Вот и умничка.
Я положила руку на его ладонь, удивляясь, какая она маленькая. В детстве его руки казались такими большими и сильными. Теперь же были не больше моих.
— Пора, пап, — сказала я. — Ты уже достаточно молчал. Ты можешь мне сказать, почему мы на самом деле уехали. Я знаю, что все это неправда. Я знаю, что ты все выдумал. Про дом. Про то, что там случилось. Ты можешь это признать. Я не стану тебя винить. И осуждать тоже. Мне просто нужно знать, почему мы это сделали.
Я начала плакать, эмоции переполняли. Мой папа ускользал от меня, и я уже по нему скучала, хотя он был прямо здесь, и я вот-вот могу узнать правду — все мое тело звенело, как струна.
— Скажи мне, — прошептала я. — Пожалуйста.
У отца отвисла челюсть, и два слова вырвались из его затрудненного дыхания. Он выталкивал их одно за другим, и каждое звучало как шипение в тишине комнаты.
— Прости. Меня.
После этого из моего папы ушел весь свет. И хотя технически он оставался жив еще пятьдесят минут, именно этот момент я считаю его смертью. Он был в царстве теней — на земле, из которой точно уже не вернется.
В последующие дни я особо не зацикливалась на этом разговоре.
Я была слишком ошеломлена горем, слишком поглощена приготовлениями к похоронам, чтобы думать об этом. Только после того, как это тяжелое испытание закончилось, до меня дошло, что он так и не дал мне правильного ответа.
— Спрашивать папу я больше не могу, — говорю я маме. — У меня осталась только ты. И пора нам об этом поговорить.
— Не вижу причины, — мама смотрит мне за плечо, отчаянно выискивая официанта, чтобы заказать еще выпить. — Это все давно в прошлом.
В моей груди пузырится раздражение. Оно росло с той самой ночи, когда мы покинули Бейнберри Холл, и с каждым днем раздувалось все больше. Из-за их развода, который, я уверена, был вызван успехом Книги. Из-за каждого вопроса, от которого уклонялся папа. Из-за безжалостных насмешек одноклассников. Из-за каждой неловкой встречи с кем-то вроде Венди Дэвенпорт. В течение двадцати пяти лет оно не ослабевало, а становилось все больше и больше, почти лопаясь.
— Это наши жизни, — говорю я. — Моя жизнь. Меня воспринимали через эту книгу с пяти лет. Люди ее читали и думали, что знают меня, хотя все это ложь. Их восприятие меня — ложь. И я никогда не знала, как с этим справляться, потому что вы с папой никогда не хотели говорить о Книге. Но я тебя умоляю, пожалуйста, расскажи об этом.