Она перевернулась на живот и постаралась заснуть. Но заснула лишь под утро, когда в дом заспешил жиденький свет от встававшего хмурого денька.
Старик поднялся первым, — таков, видимо, был в доме порядок. Он кряхтел, одевался, рылся на кухне в каких-то тряпках, беззлобно бурча на собаку, поскуливающую на улице.
Домик состоял из двух крохотных комнатушек — прихожей, куда выходила плитою печь, и горницы, в которой стояла обогревавшая печь, там же размещалась кровать и узенькая кроватка, где спала княжна. Дарья проснулась и огляделась, осторожно высвобождая руки из-под ватного одеяла.
В доме прохладно покоился воздух; тоненько завывало в трубе. Она встала и принялась одеваться, думая: как же можно здесь жить? Дарья прильнула к окну: там серел буранный день, виделся плетень, сарайчик с небольшой пристроечкой из жердин с соломой, а дальше лишь угадывались другие дома села. Она накинула на плечи шубку, заткнула на груди шаль и огляделась. «Вот куда занесло», — тоскливо мелькало в голове. В углу находилась деревянная кровать, занавешенная толстой занавеской; под окном тянулась лавка, и продолжал её деревянный диванчик до самого угла, под икону, а на диванчике лежали подушки и какая-то одежда. Возле печи притулилась кровать с блестевшими металлическими шарами на спинках, придававшими, видимо, по замыслу создателей её, нарядность. Тут же стояла ножная швейная машинка «зингер», поверх которой лежало какое-то тряпьё, а из-под неё торчали чёрные валенки в калошах, — вот, пожалуй, и всё, что увидела Дарья.
Пётр Петрович, заприметив проснувшуюся Дарью, обрадовался и принялся раздувать печь. Он разжёг лучину, и вскоре зазмеился тоненький огонёк по дровишкам. Он поставил на плиту кастрюлю с водой для мытья.
— Доброе утро, — сказала Дарья первое, что пришло в голову.
— Утро доброе, миленькая Дарьюшенька, садись к плите, погрейся, как запурживает, как запурживает нынче у нас. Ты давно, детка, приехала в наши-то стороны?
Дарья протянула к плите руки, чувствуя исходивший от неё тёплый, нагревающийся воздух. Пётр Петрович подставил ей табуреточку и предложил сесть. Она сказала «нет», не зная ещё, как вести себя с этими людьми, о чём говорить.
— У нас к утру прохладенько, — сказал он, опускаясь на корточки и тоже протягивая руки к плите. — Как запуржило, как запуржило. Ох!
— Я так намёрзлась ночью, — пожаловалась она, кутаясь в шубку.
— Ещё бы, добрый хозяин в такую погодушку собаку пожалеет, не выгонит из дому, — отвечал он, подкидывая в печь дровишки; по его лицу забегали блики пламени. — Я сам вчера продрог, на что уж привык вовсе.
— А вы откуда? Давно приехали? — спросила Дарья, чувствуя приятное тепло от плиты и, глядя на длинное, доброе лицо старика, старалась определить, сколько же ему лет.
— Ну мы-то по столыпинской, Господи, сохрани его душу, реформе в одиннадцатом приехали из Воронежской губернии. Так что тут мы, можно сказать, прямо свои люди, — сказал спокойно он, поднимая на неё блёклые умные глаза. — Вот застряли здесь, богатств не нажили никаких, потому как у нас нет кому наживать, сын сгинул на войне, вот мы с Настасьей-то Ивановной и коротаем век. То всё бы ничего, но вот эта самая началась вакханалия наша русская. Вот беда-то, так беда. Русский человек ведь смирен и добр, пока в ём силы не разбудишь, а как был на миру смирён, так и на суд будет шустёр. Вот что подленько-то у нас и что губит.
— Так уж я натерпелась, — вздохнула Дарья и покачала головой.
— Да как же, не прислал бы Александр Васильевич вас сюда, в такую глухомань. Видать, ему плохо-то самому стало.
— Отступают, — безнадёжно глянула она на старика. — А вы знали Колчака?
— Оно и видно то плохое состояние, что дальше некуда для его, а только мы с его отцом, героем Севастополя-то, знакомы были. Генерал, а не чурался, уважение сыну завещал. Сын в 13-м помер. Правда, он — адмирал, а я — матрос. Он пошёл командовать, а я сказал: нет, я пойду к Насте своей и буду у ей под юбкой сидеть, пока вся гадость не проплывёт мимо. Он звал, должности обещал хорошие, да я сказал, что если организм заболел заразой, умрёт. Умрёт, чтоб возродиться. Так и сказал, а он понял меня и не тронул боле.
Дарья раньше любила бывать в деревне; и все её мысли, связанные с какой-то необыкновенной свободой, эдакой разгульной жизнью, всегда вели в деревню, в ту самую деревню Ахтырку, куда ездила с матерью, как на большой праздник.
Как только мать сообщала, что, мол, поедем скоро в Ахтырку, в родовое имение князей Трубецких, что под Москвою, так сразу же маленькая Дарьюша с упоением принималась готовиться, с душевным трепетом ожидая того часа, когда можно будет ходить босиком, в деревенском сарафанчике, с непокрытой головой, ловить бабочек, бегать по лугам и другим великолепным местам, о которых можно только мечтать. Бывало, они проводили там целое лето, а зимой ездили туда на каникулы, — и та красота, то душевное ощущение покоя переполняли её. А вот сейчас она приехала не на праздник; произошёл в жизни переворот, когда меняется не просто место проживания, а перерождается душа, отношение к человеку, идеалы, взгляды. Она сидела у печи, слушая старого человека, радующегося искренне живой душе, внимая его россказням о своём житье-бытье, о том, что на этом месте по приезде они вырыли землянку, где первый год зимовали и, поднимаясь наверх за дровами или водою, оскальзывались, падали обратно.
— Не тоскуй, милая Дарьюшечка, — ласково говорил он, словно благословляя на долгий, трудный путь, по которому ей придётся идти и не единожды споткнуться. Оказалось, настоящая фамилия Дворянчиковых — Мылины. Дворянчиков — прозвище, которое закрепилось за ними, стало второй фамилией. — Моя Настюшечка болеет какой-то болезнью старой, давнишней. Как сыновей поубивали, так и заболела. И то сказать, любимых детишек германцы загубили, сволочи.
— Не дай Бог, — перекрестилась Дарья, чувствуя от его слов необыкновенную теплоту. Старик, кряхтя, поднялся, подошёл к жене, стал уговаривать её выпить стаканчик тёплого чая, настоянного на земляничном листе. Уж так он ласково, такими словами её называл, что Дарья, непривычная к такому обращению, с удивлением поглядывала на старых людей, не утративших свои чувства на протяжении многих лет совместной жизни. Она тоже его называла «милым Петюнечкой», «дорогушечкой моим», «кормильцем миленьким».
— Возможно, пельмешек отведать желаешь? Настюнечка, дорогушечка ты моя милейшая, кручиниться ты меня заставляешь превелико, — просил он, умоляя жену хоть немного покушать. — Посмотри, как ты, моя кровинушка дорогусенькая, посинела личиком, и на твои красненькие щёчки легли не те румяна. Я тебя прошу, Настюшечка моя милая, отведать и набраться сил.
— Петюнечка ты мой миленький, мне всегда премило, кормилец мой извечный, как ты проявляешь заботу. И я, если ты приготовишь, отведаю немного пельмешек, чтобы успокоить твою разрывающуюся в хлопотах христианскую душу, — отвечала Настасья Ивановна слабым голосом, улыбаясь и протягивая руку, желая дотронуться до любимого человека.
Дарья с нескрываемым интересом слушала болтовню стариков, проникаясь необъяснимым чувством зависти и восторга, что такие отношения вообще могут существовать между людьми. Отец тоже уважал мать; во всех домах, в которых ей приходилось бывать, даже в императорской семье, служившей образцом семейных отношений для всех верноподданных, ценили жён, но о подобных чувствах она не слыхала. Пётр Петрович поправил одеяло на кровати, подтыкая его с разных сторон, чтобы Настюнечку не продуло, нежно глядел на неё, словно умиляясь выпавшему на его долю счастью — ухаживать за больной женой. Затем отправился в чулан, служивший кладовкой, где на огромном столе, специально сколоченном летом, укрытом большой холстиной в два слоя, было припасено несметное количество пельменей, собственноручно им приготовленных ещё до Рождества. Пётр Петрович принёс в миске смёрзшиеся на морозе пельмени, налил в кастрюлю воды. И когда она закипела, бросил, предварительно посолив, пельмени, помешивая в кастрюле шумовкой, и тихая улыбка сошла на его доброе лицо.