Дарья в недоумении глядела на председателя, смерив его от забрызганных грязью сапог и до чёрного лица со смоляными, подкрашенными толстыми усами, гримасничавшего, с недоброй искоркой в мятущихся маленьких масляных глазах. Председатель знал свою власть над людьми, их судьбами. И понимал, что это знание пришло от тех нелюбимых им кавалерийских атак, в которых он принимал участие со злой решимостью неустрашимого революционера, когда в его сильных руках блистала сабля во имя правого дела. В его сознании сложилась чёткая формула поведения: во имя революции всё можно. Дело — главное, остальное не имеет значения, всё остальное — чих, который ничего не стоит. Формула простая, но жуткая в своей неистребимости. Он мог пообещать белым, что, сдавшись в плен, они будут отпущены на волю, но как только они попадали в его руки, — не испытывая мук совести, он рубил им головы.
— Женщина необходима обществу как равный товарищ, — проговорил председатель, преодолевая нежелание разговаривать с пришедшей и в то же время чувствуя, как его словно тянут за язык. Она, похоже, ему нравилась, и он почувствовал это. А теперь, по прошествии времени, догадался: именно о ней говорил учётчик Кобыло. Искренний, чистосердечный, честный старик, который давно был у него на подозрении: слишком хорошо говорил, слишком честен во всём, — такие подведут, другого поля ягода. Таких бы в распыл! Как только мысль кристаллизовалась и определилось его отношение к Дарье, Дураков размягчённо и несколько капризно повёл головой и даже, забывшись, почесал в затылке. На недопустимость подобного жеста ему ещё указывал лично вождь товарищ Сталин под Царицыном, когда сказал: «Мало брать в плен, товарищ Дураков, надо рубить головы. Враг в плену — враг, могущий стать на свободе грозной сылой. И не чэшите затылок, комындир».
Дарья своим обострённым женским чутьём уловила перемену в настроении председателя. Взгляд потеплел, а в смоляных зрачках засветился хмельной огонёк похоти. И по мере того как распалялся Дураков, приводя всё новые и новые аргументы в пользу равенства женщин и мужчин, Дарья всё больше замыкалась, судорогой сводило язык, и высохшее нёбо давило на горло. Она несколько раз прокашлялась, освобождаясь от неприятных ощущений. Её выворачивало от смердящего запаха, но Дарья не уходила, надеясь на положительное решение просьбы: ведь она имела прекрасное образование, полученное дома и в институте благородных девиц, где мадемуазель Готье, преподавательница французского языка, на выпуске сказала: «Княжна Долгорукая знает французский язык лучше любого француза».
Чем большей ненавистью закипала Дарья, тем ярче в душе председателя Дуракова всходило солнце любви. Он страдал, что недолюбил, недоел, недопил, и всё — ради революции, светлого будущего, ради коммунизма. Он чувствовал исходящий от Дарьи чистый запах сладкого женского тела, представляя под латаной и перелатаной её одежонкой белое, налитое, тёплое тело, могущее его согреть, приласкать, и главное — в её опыте он не сомневался. Нервная дрожь прокатилась по его лицу, когда он вдруг разом ощутил влечение к ней, напрягшееся упругим желанием. Дураков был готов биться об заклад, что женщина думает, желает то же самое. Он не стерпел, подошёл к ней и потянулся рукой к её лицу. Она резко отстранилась.
— Я прошу вас, не надо, — произнесла Дарья вмиг высохшими губами, едва разомкнув их от ненависти.
— Не надо, не надо, а как что, так, мол, председатель, пусть решает. Нет, — взревел он и, повернувшись на каблуках, выставил кукиш. Пёс, было вскочив, остановился и с недоумением поглядел на Дарью: он тоже невзлюбил женщину, её голос и взгляд, а главное, странно пахнущий нехорошим, ржавым железный прут. Он был умён, этот пёс.
— Я же говорю, — распалялся Дураков, — все оковы с женщин сняты, убраны все препятствия с вас, сучек, а она ведь как ведёт себя: не надо! Надо! А вот надо, блядуха! Наступила новая жизнь! Так или не так? Или тебе не нравится наша советская жизнь? — визгнул председатель. — Так и скажи, что великий вождь, ради которого я готов отдать жизнь, не нравится тебе, мразь! А я страшно люблю товарища Сталина! Страшно! До боли в голове! Ане где-нибудь. Скажет мне партия: застрелись! Я застрелюсь. А она: не надо! Зачем пришла? Стой! Вот что я тебе, сучка, скажу, проклятая, вот чтоб ты знала, не надо играть в белоручку, потому что мне плевать, я ссать хотел на вас с больших колоколен. Я всё могу сделать, жила б как у Христа за пазухой, а она, видите: не надо! Сволочь ведь ты, сучка.
— Мне стоит уйти, — пролепетала Дарья; словно ушат грязи вылили на неё.
— Стой! — заорал он, пёс заворчал, и его загривок вздыбился, как у волка. — Я что сказал, я повторять не буду, сучка!
— Я прошу вас не оскорблять, — произнесла дрожавшими губами Дарья, и её глаза полыхнули презрением, а столь ненавистное лицо негодяя поплыло в слезах.
— Я оскорбляю? Я, председатель Цезарь Ильич Дураков, которого партия послала сюда, в деревню Липки, поднимать, учить, направлять, а я вот оскорбляю?! Да за такие слова — вырвать отвратительный твой язык! Ты не понимаешь, блядь, кто ты такая! Не понимаешь? Есть у человека вот эта штука, а у тебя есть дырка, так вот эту штуку, что ялдой называется, надо вставить в ту дырку — и весь процесс! Дура! Сука! Не понимает ничего, что ей говорят. Отбрось предрассудки, я тебе говорю!
Лицо Дарьи словно высохло и заблестело той бледной отчаянностью, когда каждая клеточка на нём замыкается, а по коже словно жара прокатывается, отчего становится невыносимо душно. Она в самом начале хотела уйти, потом ей стало любопытно, а затем она поняла, что имеет дело с ничтожеством, от которого ждать участия бессмысленно. Лишь слабое подобие улыбки исказило её лицо, ей стала безразлична эта тварь, извергающая смердящие слова.
Председатель вновь подошёл к ней вплотную и сказал с расстановкой и гадливенькой, слюнявенькой улыбочкой:
— Не обижайся, сучка, не обижайся, я и знать не хочу, как тебя звать, клянусь вождём революции! Ты сучка, а я вот кобель! На равных. У меня стоит торчком, а у тебя дырочка есть живая. И что тут плохого? Что? Когда построим коммунизм, семьи не будет, кто с кем захочет, тот с тем и будет спать. Вот лягут и спать станут. Вот пощупай, вот пощупай моё естество. Давай, я твоё пощупаю. Давай. Ты что молчишь? Не понимаешь, что есть великое учение Маркса, страдальца за человека, которому отрубили руки и ноги и говорят: отрекись от своего учения, а он — нет! Умнейший, гениальный человек был, сделал мир рабочих и крестьян счастливым. А потом появился вождь Ленин, ещё более гениальный, и сказал: хватит, царь, слазь с седла, мы сядем, поруководим! Сел, и всё! А потом уже наигениальнейший Сталин повёл рулём в нужное направление! Вот как всё свершилось! Страдал Ленин, страдал Маркс, Сталин страдает за народ. За все грехи его, а теперь власть народная, что хочу, то и ворочу. Они приняли муки за нас, чтобы мы с тобой жили, как хотели, но красиво. Как тебя звать?
Дарья промолчала, с ненавистью глядя на председателя.
— Чего молчишь? Ну, сучка, что с тобой исделалось сейчас? Валяй. Дырочка зачешется? А? Хе-хе! Чешется при виде моего-то! У меня ого-го, то есть, этот самый инструмент! Ого-го! Знаешь?
— Выгони собаку, — сказала Дарья шёпотом, задыхаясь от гнева.