Рядом стоял Ногуста. Коналин не слышал, как тот подошел, но чернокожий будто и не заметил его испуга.
— Ястребы обычно кормятся пером — к меху их приучает сокольничий.
— Разве можно прокормиться пером? — спросил Коналин, делая вид, что появление Ногусты не явилось для него неожиданностью.
— Это только так говорится, — улыбнулся Ногуста. — Имеется в виду, что обычно они питаются другими птицами — голубями, а самые способные и утками. Этот ястреб скорее всего воспитывался в неволе, но улетел.
— Я думал, кроликам здесь полная воля, — вздохнул Коналин.
— Так оно и есть.
— Нет, я думал, им нечего бояться.
— Все, что ходит, летает, плавает или ползает, чего-нибудь да боится. Поэтому тебе не следует уходить так далеко от лагеря.
Ногуста зашагал прочь, но Коналин догнал его и спросил:
— А если ты спасешь королеву, то какую награду получишь?
— Не знаю. Не думал об этом.
— Ты тогда станешь богатым?
— Возможно.
Они уже дошли до лагеря, и Ногуста остановился.
— Ступай отдохни. Завтра нам придется поспешать.
— Ты из-за награды это делаешь? — настаивал Коналин.
— Нет. Из куда более корыстных побуждений.
Коналину пришел в голову другой вопрос, и он собрался его задать, однако Ногуста уже куда-то исчез.
Коналин взял свои одеяла и лег рядом с Фарис. Многого он так и не понял. Что может быть корыстнее того, чем браться за какое-то дело ради награды?
Почти всю свою жизнь Коналин провел, предоставленный себе самому, в безжалостных условиях города. При этом он полагал, что хорошо постиг суть человеческого существования. Счастье — это сытый желудок, радость — это когда у тебя есть еда на завтра, любовь — удовольствие, получаемое в основном за деньги. Даже в его любви к Фарис не было бескорыстия: просто он находил ее общество приятным. Поэтому он, наверное, и не мог без нее обходиться. Как те, которые посещают Дом Чиадзе и курят там длинные трубки, навевающие сладкие сны, и возвращаются туда снова и снова. Глаза у них становятся дикими, а кошельки тощими.
Родителей Коналин не помнил. Его первые воспоминания относились к комнатушке, битком набитой детьми. Многие из них плакали, и все были грязные. Ему самому тогда было года три или четыре, не больше. Он помнил, как тыкал пальцем совсем маленького ребятенка, лежавшего на замаранном одеяле. Тот не шевелился, и Коналина это удивляло. В открытый рот младенца залетела муха и стала прохаживаться по его синим губенкам. Потом пришел какой-то дядька и забрал малыша.
Лица дядьки Коналин не запомнил — очень уж высоко оно находилось. Помнились только длинные тощие ноги в мешковатых черных штанах. В том доме Коналин не был счастлив, потому что редко бывал сыт и часто получал колотушки.
Подрастая, он переходил из одного дома в другой. В одном из них было тепло и уютно, но цена за этот уют оказалась чересчур высока, и Коналин не любил вспоминать об этом.
На улице ему жилось куда лучше. Он даже стал считать себя человеком большого ума. Он всегда ухитрялся украсть себе что-нибудь на завтрак и найти место для ночлега, теплое и безопасное, даже в разгар зимы. Стражники ни разу его не поймали, а все счеты с уличными шайками он уладил, когда убил Змеиное Жало. Жала все боялись, и человек, убивший его в единоборстве, не мог не вызвать всеобщего уважения. Бой с ним Коналин вспоминал без всякого удовольствия. Он не хотел никого убивать — хотел только, чтобы его оставили в покое. Но Жало докучал ему, то и дело требуя: «Воруешь в моих угодьях — значит, плати». Коналин платить не стал, и тогда здоровенный Жало напал на него с ножом. Безоружный Коналин обратился в бегство, но хохот, которым проводила его шайка Жала, не давал ему покоя. Он стащил у мясника тесак и вернулся в заброшенный переулок, где они устроились на ночь. Подойдя к Жалу, он окликнул его по имени и рубанул тесаком по виску. Лезвие вошло глубоко, гораздо глубже, чем Коналин намеревался. Жало умер мгновенно.
«Теперь отстаньте от меня», — сказал Коналин остальным, и они отстали.
Чувствуя, что не заснет, он встал, помочился у дерева и бросил хворост на угли костра. Но угли едва тлели, и вскоре он отказался от попытки раздуть их.
В это мгновение он заметил на краю лагеря слабый белый свет, который шел от тела спящей монахини. Посмотрев немного на это явление, Коналин разбудил Кебру.
— Чего тебе, парень? — спросил сонный лучник.
— С монашкой что-то неладно.
Кебра вылез из-под одеяла, Дагориан тоже проснулся, и они втроем подошли к Ульменете. Свет стал более ярким, почти золотым. Он исходил от лица и рук женщины.
— Да у нее жар, — сказал Кебра, опустившись рядом с ней на колени.
По лицу Ульменеты струился пот, светлые волосы взмокли, Кебра попробовал разбудить ее, но не сумел. Свет, окружавший ее, разгорался все ярче, и в траве вокруг ее одеяла распускались мелкие белые цветочки. В воздухе стоял пьянящий аромат, Коналину слышалась далекая музыка. Кебра откинул одеяло, и они увидели, что тело женщины парит в нескольких дюймах над землей.
Подошедший Ногуста тоже стал на колени и взял Ульменету за руку. Свет хлынул вверх по его руке, и Ногуста отпрянул.
— На нее напали? — спросил Дагориан.
— Нет, — ответил Ногуста, — это не кровавая магия.
— Ну и как же нам с ней быть? — обеспокоился Кебра.
— Никак. Укроем ее и будем ждать.
— Она худеет, — прошептал Коналин, вглядываясь в светящееся лицо монахини. И верно: все ее тело, истекающее потом, таяло на глазах.
— Она умрет, если это будет продолжаться, — заметил Кебра.
— То, что с ней происходит, не содержит в себе зла, — сказал Ногуста. — Будь иначе, талисман сказал бы мне об этом. Не думаю, что она умрет. Укрой ее, парень.
Коналин, натягивая на Ульменету одеяло, нечаянно коснулся ее плеча. Свет нахлынул на него, и он испытал сладостное чувство тепла и безопасности. Спину защекотало — он даже застонал от удовольствия. Потом его одолела дремота, и он свалился в траву. Случайно взглянув на свою руку, он стащил с себя грязную рубаху. Язвы пропали, и кожа сияла здоровьем.
— Гляди! — сказал он Кебре. — Я вылечился. Лучник тоже притронулся к женщине, и свет окутал его.
Яркие огни заплясали у него перед глазами, и Кебре показалось, что он смотрит на мир сквозь тонкую льдинку. Лед медленно растаял, и Кебра увидел на рассветном небе четкие очертания далеких гор.
— Ногуста, мои глаза! — прошептал он. — Я стал хорошо видеть!
Рассвет окрасил небо золотом, свет вокруг Ульменеты стал меркнуть, а тело опустилось на ковер из белых цветов.