— Что молчишь? — спросила Элка.
— А ты сама не чувствуешь себя виноватой? — пытался защищаться он. — Еще более, чем я?.. Я имею в виду твои шуры-муры с моими приятелями… Я не хотел верить, закрывал глаза…
— Дурак! Это я, я закрывала глаза на твои шуры-муры. Хотела семью сохранить. А я тебе всегда была верна и терпела, понимала, что мужики без этого не могут. А теперь хватит, надоело. Ты любил называть семью крепостью, убежищем. Так вот знай и на всю свою оставшуюся жизнь запомни, что это никто, как ты, это убежище разрушил. Прощай. А за меня не беспокойся, не пропаду.
«С Паладиным поладила», — снова мелькнула подловатая мысль, но вслух он сказал другое, стараясь говорить твердо:
— Почему же это я разрушил? Ты меня тоншіть.
— Видишь ли, твоя Лина мне тут позвонила и сказала, что она просит ее простить, что она от тебя отказывается, что она только ребенка хотела от любимого человека. Я такой жертвы с ее стороны допустить не могу! Вот и заводи с ней ребенка! На свободе, без помех! Все. Пока. А мы с Антоном как-нибудь сами проживем.
— Это все ее планы. При чем здесь я? Я про них даже не знал, — оправдывался Илья, предавая Лину, как когда-то Адам Еву.
— Ну уж меня это не касается, это вы между собой выясняйте. А меня избавь. Я от твоего слабодушия и так устала.
— Я сейчас приеду!
— А я не открою дверь. Прощай. Больше повторять не буду.
Элка нажала на рычаг, раздались гудки. Илья тут же перезвонил. Никто не снимал трубки. Пять, десять, пятнадцать гудков. Илья еще раз набрал номер. Безуспешно. Чувствуя мертвенную пустоту в груди, Илья встал. И подумал, что жизнь его ушла, кончилась. И как внезапно! Медленно, с потухшим лицом он вернулся в комнату. Ребята продолжали пить.
— Да. Мы мудаки, — говорил Вёдрин, — ничего не можем. Простой мужик — он по этому поводу не переживает. Было бы, на что пить. Я тут с одним пил, разговорились. Ему лишь бы деньги заработать. А нам еще создать что-то надо. Левка Помадов хоть перед смертью концепцию почти создал. А мы только пьем. Да. Ладно. Виноваты. Мы выродки, как у Стругацких в «Обитаемом острове». Русский интеллигент всегда во всем виноват. Так и чувствует. Но почему в ментальности простого русского мужика этого чувства вины нет? Горе ли, счастье ли, он пьет себе, и всегда, понимаешь, кристальное сознание, что не он кому-то, а ему все должны.
— Ты что мрачный? — спросил внимательный Саша.
— Ничего. Налей мне, я тоже выпью.
Он выпил полстакана коньяку. «Что я наделал? Как-то так, незаметно, не прилагая особых усилий, сломал жизнь сразу троим людям — Элке, себе, Антону. Почему я? Да потому, что я!»
Глава XX
Либералии
Сперва над нами были ханы.
Потом наследники тевтонов.
А нынче собственные хамы
Рождают собственных Платонов.
Слова не то Игоря Губермана, не то народные
У них свои бывали сходки.
Они за чашею вина.
Они за рюмкой русской водки
А. С. Пушкин. Евгений Онегин
На летучку, на летучку! Сергей Семеныч сказал собираться! Что как неживые?! Бегом, бегом! — снова засунулся в дверь Клим Данилович Чухлов.
— Да мы уже идем, — ответил Гомогрей, и Чухлов отправился созывать сотрудников из других комнат.
— Он у вас прямо старшина, да, — помотал головой Вёдрин. — Как в армии вас держит. Ладно. А ведь статьи пишет. Речи произносит по философии. Нахватались слов у нас в эсесер, а делать что-то конкретно-полезное никто ни хера не умеет и не хочет.
— Неужто и ты? — подколол Паладин иронически.
— И я. А что? И я такой же мудак.
— Ну это ты брось, Михаил Петрович! На чем же тогда все держится? А ведь держится, — утвердительно сказал славянофильствующий Шукуров и быстро глотнул из стакана, который прятал под столом, пока в комнату заглядывал Чухлов.
— А хер знает, на чем. — отозвался Ведрин, — Одно знаю. Что мы мудаки и ни хера себя не уважаем. Вот ты, с бородой, здоровый сорокалетний мужик, а ведешь себя, как школьник. Да и я не лучше, да. Пятьдесят лет, доктор наук, а тоже психология нашкодившего мальчишки. Вот и получается, что прав Чухлов, когда подгоняет. Ладно. Вы идите, только недолго.
— А это уж от нас не зависит, ухмыльнулся Паладин. Это уж как Сергею Семенычу угодно в зависимости, сколько времени он про свою поездку буровить будет…
— Вам с Чухловым надо бороться, — решительно влез в разговор еще больше побледневший от нового стакана коньяка правдолюбец Ханыркин. — Если в вас совесть еще есть и вы не продались начальству до конца. Вернетесь, надо поговорить! Надо выработать план действий, как вам противостоять Чухлову и Вадимову. Это пр-ринципиально!..
— Успокойся, душа моя, успокойся, — обнял Анемподиста Боб.
Тимашев молчал, слушал, не слыша, видел, не видя. Чувство вины все глубже засасывало его, как в болото, сдавливало грудь так, что не было продыха, руки обвисли. Какая уж тут борьба с Чухловым!..
— Пошли, — беспокоился на все стороны Гомогрей. — Вы только без нас, Михал Петрович, не выжрите всю канистру.
— Да ладно. Идите, мы вас подождем. А насчет канистры не переживайте, мы чуть-чуть.
— От вашего «по чуть-чуть» канистры не останется, — зареготал Шукуров. — Пейте, конечно, нам не жалко, — добавил он, увидев, как позеленел от ярости правдолюбец.
Они потянулись в зал, рассаживаясь потихоньку вдоль длинного стола, покрытого зеленой скатертью. Перпендикулярно длинному столу стоял стол главного редактора, на углу которого уже пристроился Чухлов. Разложив перед собой блокноты и ручки, ждали. Вадимова еще не было. Наконец, утиной походкой, переваливаясь с боку на бок, вошел Главный. С загорелым лицом, стрижкой «ежиком», он быт похож на бурдюк — горлом вверх: узкие плечи, толстая грудь, еще более толстый живот, огромный зад. Раздвоенный ямочкой подбородок, длинный нос, глаза за очками с привычным выражением тупости, самодовольства и недовольства окружающими вызывали уныние, сопряженное, правда с ухмылкой. Зато, в отличие от своих подчиненных, одет он был в элегантный импортный костюм, отчасти даже скрадывавший его толщину. Он обошел стол, протягивая каждому сотруднику руку, но глядя не в лицо, а в пространство, поэтому казалось, что руку он не протягивал, а совал как вынужденное подаяние:
— Здрасьте. Здрасьте. Здрасьте, — но, случайно глянув в лицо, — а, с вами уже здоровался. Здрасьте. Здрасьте, с вами тоже уже здоровались. Здрасьте.
Он сел на свое место, и тут же громоздкий, усатый Чухлов, по прозвищу «Кляузевиц» (поскольку время от времени писал на кого-нибудь кляузу, донос, телегу, за что был изгоняем с предыдущих работ, пока не пригрелся в журнале), искательно глянув на Главного, сказал: