Он оглядел комнату, и тут едва ли не в первый раз как следует осознал, что старуха гордилась своим прошлым. И всякими безделушками, напоминающими Аргентину и Испанию, словно старалась удержать его, снова приблизить к себе. Эти безделушки выглядели как трофеи, которые хранит старый боевой генерал, и ему по-прежнему кажется, что только он и умел воевать и что, пусти его сейчас в дело, он, именно он всех врагов разобьет. И наверно, она мечтает повернуть время вспять.
— Зачем писать? Все говорят — пишите, — нарушила вдруг молчание Роза Моисеевна. — Все прошло, все кончилось, ничего не вернешь, жизнь не проживешь заново. Материя истлевает, превращается в прах, в круговорот вещей в природе. Так и должно быть. Но это стра-ашно, — наступила пауза, во время которой растерянный Илья не знал, что сказать, а старуха продолжала, не обращая на него внимания. — У меня были братья и сестры, и все поумирали. А я все живу. Все живу. Я как вечный жид! И никого кругом. Такие настали времена. Один мой внук, мой единственный внук, и эта дура, как ее… ну… Лина. Дура.
— Она достаточно умна, — не нашелся сказать ничего лучшего оскорбленный за Лину Илья.
— Умна для чего? Ничего не делать и волосы перед зеркалом часами причесывать? Для этого ее ум годится.
Илья вдруг обрадовался перебранке, она хотя бы уводила от морально-метафизических проблем, которые невыносимо было обсуждать с умирающим человеком.
— Ну хотя бы, — резко сказал он, — ее ум годится для того, чтобы готовить вам обед. Да и вообще пора понять, что человек не определяется общественной пользой.
— А чем же?
— А ничем. Самим собой. Тем, что он человек и существует на Земле, при этом добрый и никого не обидел. Потому что все эти общественные активисты и воинствующие гуманисты уже столько зла в нашем мире наделали! — сказал и спохватился, что она может не так понять. И замолчал.
Роза Моисеевна тоже молчала, как бы прислушиваясь к чс vy-то. Илья тоже прислушался, но ничего не услышал. Помолчав, она как-то странно на него посмотрела и спросила не менее странно:
— Чей это голос?
— Где? Я не слышу.
— Только что кто говорил? Чей голос звучал?
— Мой.
— Это вражеский голос, голос реакции. Вот это какой голос. И тебе должно быть стыдно повторять за ним. Ведь ты коммунист!
— Я беспартийный, — ляпнул Илья и почувствовал, что напрасно это сказал, глаза старухи на минуту широко открылись, она страдальчески задышала. И тут же зажмурилась.
— Роза Моисеевна, дело ведь не в партийной принадлежности, — начал Илья, не желавший огорчать ее.
Но старуха не отвечала, она лежала, закрыв глаза. Стало понятно, что она уверена была в его партийной принадлежности, потому что он в таком журнале работал и потому, что хорошо к нему относилась. Илья подождал, с подушки слышалось ровное сопение. Роза Моисеевна заснула или делала вид, что заснула. Во всяком случае черты ее лица и даже тела (оно четко вырисовывалось под пледом) приобрели твердость, а губы плотно сжались. Она явно показывала, что не проронит ни слова. И тут, на его счастье, послышался хриплый, заплаканный голос Лины:
— Илья, Петя, обедать!
Но, когда Илья тихонько открывал дверь, чтобы ускользнуть, лежавшая навзничь старуха, по-прежнему не размыкая глаз, бросила вдруг в воздух:
— Конец света! Это конец света. Не осталось настоящих людей. Это конец света. С миром что-то случилось. Пора умирать. Умирай, давай умирай! Черт, забери меня, наконец!
Илья закрыт за собой дверь.
Глава VII
Историософия за обедом
Как пламенно красноречив…
А.С. Пушкин. Евгений Онегин
Илья помедлил на пороге кухни, пытаясь угадать настроение Лины. Есть ему совсем не хотелось, хотелось того, чего хотелось, за чем он сюда ехал, желание вдруг проснулось и побежало по всем клеточкам тела. Губы стали сухими. Но, подчиняясь невольно Лининому настроению, вдруг почувствовал себя здесь чужим. Все здесь не свое, хотя такое знакомое: холодильник, в который он не мог сунуть нос, как совал дома, шкафчики кухонные, висевшие на стенах, откуда Лина доставала посуду, не его, тем более не их посуду, давно не стиранные, пыльные, в пятнах занавески на окнах. Лина тоже была здесь чужой, какой-то бесприютной — в этой не своей квартире, хотя именно здесь начался их роман, а потому все же, как она говорила, дорогой теперь для нее. Но и в своей комнатушке в коммуналке на Красной Пресне она выглядела такой же бесприютной. Женщине нужен свой дом. А он, Илья, не мог ей дать этого дома.
Петя и Лина уже сидели за столом. Петя в углу, между холодильником и стеной, как бы в некоем укрывище, убежище. Лина спиной к плите, высоко подняв голову. Илье оставалось место посередине — лицом к окну, спиной к двери. Они ели молча, вернее, ел Петя, а Лина сидела перед пустой тарелкой: задала Илью. Лицо у нее было напудрено, чтобы скрыть красноту от слез. Она успела переодеться: тоненькие лямки сарафана узкой полоской пересекали ее полные смуглые плечи, длинные округлые руки лежали безвольно на столе, и вся она, в своем сарафане, подобранном в стиле «помпадур» под грудь, казалась такой обольстительной, такой желанной, как ни одна другая женщина. Желание у Ильи было только одно — отвести ее в комнату и там раздеть. Почему он должен садиться за стол? Но Лина глядела строго («сейчас нельзя»), Петя — со смущенным и нечистым любопытством: он, конечно, знал об их отношениях, и, как всякого подростка, его это волновало. «Может, и рукоблудием занимается, когда рядом такое творится», — с жалостью и щемящим чувством сострадания, ведь подросток от этого, небось, мучается, подумал Илья и сел на свое место, стараясь придать выражению своего лица метафизическую серьезность.
— Очень она достала тебя? — это Лина.
— Скорее, тебя, — провел Илья ладонью по гладкой коже ее руки.
— Привыкла думать только о себе. Ей плохо — и уже конец света! — Лина сказала это сухо и зло. Лина была обижена, и все должны были видеть эту обиду и чувствовать.
Петя опустил глаза.
— Ну, не скажи, — возразил Илья, надеясь, что ему, как всегда, удастся переговорить, заговорить, забормотать ее настроение. — Через себя она думает о надличном, о высшем. Таково вообще свойство еврейского, вы уж меня простите, менталитета.
— Это свойство изгоев, одиночек, — возразила вдруг Лина.
— Быть может. Ты, однако, умница, хорошо сказала.
Лина, довольная, гордо покраснела.
— И все же евреи — изгои уже несколько тысячелетий. Так что эта метафизика вошла в их духовный архетип. Да и окружающие это понимают. Знаете анекдот? Приходит старый еврей из консерватории, нет, из обсерватории, нет, черт, слово забыл, из… ну, где звездное небо за деньги показывают…
— Из планетария, — подсказал из своего угла Петя.