Глава XII
Не дам!.
…Вы должны,
Я вас прошу, меня оставить…
А С. Пушкин. Евгений Онегин.
Илья очень почувствовал этот ее холод, в котором сам вроде бы был виноват. Только в чем его вина, понять не мог. Нахмурившись, он осекся и замолчал. Говорить ему расхотелось, потому что и на него нахлынуло раздражение: он все же хотел его скрыть, хотя получалось это с трудом. Мужчина может много говорить, когда пытается обольстить женщину или в очередной раз пленить ее своими речами, умом, знаниями, опытной развязностью, может и ждать, пока еще есть препятствия для последнего решительного действия, но, когда препятствия удалены, и женщина должна бы уже потянуться ему навстречу, и пора уже переходить к тому, ради чего была вся преамбула, а мгновение развязки все оттягивается, красноречие начинает иссякать, словно и говорить не о чем, хотя минуту назад тем для разговоров было полно. Илье показалось, что своими вопросами и неудовольствиями Лина не то что отдаляет, а вообще старается исключить между ними саму возможность того, что именуется интимными отношениями и ее претензии к Кузьмину на самом деле направлены на него. Предчувствуя вдруг тщету своих усилий, он тем не менее попытался собраться.
— Ну же, — робко тронула его за руку Лина, не придвигаясь, однако.
— Что?
— Объясни, что ты хотел…
— А, это… Хорошо. Хотя, честно говоря, уже не хочется.
Тем не менее он начал говорить, потому что некая надежда не оставляла его, но речь его звучала отрывисто и досадливо.
— Не понимаю, что тут можно не понять. Свинство с Петей получилось у него невольное, он мне объяснил. Впрочем, имя заменить тут несложно. А в остальном рассказ ясен и прост, как математическая формула. Я тебе как-то говорил о катастрофичности нашей эпохи, когда все мыслящие люди почти каждый год ждут наступления какого-либо катаклизма. Даже, когда в магазинах все есть и замолкает глухое ворчание народа на нехватку всего. Катаклизмы эти наступили. Чего стоит Октябрь и сталинизм!.. И все равно продолжаем ждать окончательного, решающего… И здесь, в «Джамблях», тоже ощущается наступление катастрофы. Мы живем в странный промежуток времени, сравнительно либеральный, и потому начинаем забывать, что катастрофа, а точнее сказать, уничтожение всего непохожего, торжество рабского начала суть основы нашей жизни. Разве дело в пришедших неизвестно откуда Джамблях? Поэт, или, если хочешь, писатель, просто их называет так, это, если угодно своего рода псевдоним. Он в их обличье прозревает основы нашего бытия. Кто бы в силу каких причин ни оказался над нами сверху, тому мы сразу с охотой и готовностью начинаем повиноваться, с готовностью принося в жертву на алтарь власти и себя, и своих близких. Иван Грозный, Петр Первый, Сталин, Джамбли — все одно. Писатель чувствует психологический настрой общества и речь его о том, что вслед за Сталиным, хоть он это и не говорит и имени этого не называет, — потому что дело не в имени, — может прийти кто угодно другой или другие и что все мы вновь, в который раз окажемся рабами, готовыми пожрать ближнего. Но обожающими деспота. Грановский, это русский историк, любил повторять о любви римских масс к Нерону, любви, сохранившейся после смерти императора-изверга. Аллюзии Грановского понятны: Нерон — Николай Первый. У нас таких аллюзий много больше, — Илья говорил, чувствуя, что голос его никак не избавится от раздражения. — А то, что мысль и чувство выражаются Кузьминым пока в чужих, заемных формах, в форме сайенс фикшен, или, по-русски, научной фантастики, то это говорит о незрелости пера, о тогдашней его житейской неопытности, но никак не: о незрелости духа. Он умеет слышать дыхание Рока, его поступь.
— Как-то все это выспренно звучит, — прервала его Лина. — Конец света. Рок, только еще слов о термоядерной войне не хватает!..
Илья смолк, все больше и больше ощущая ее желание уязвить его, а тем самым и отдалиться, желание, непонятно на сей раз чем вызванное. А она вдруг грубо добавила совсем вроде бы ни к чему:
— Здоровы вы все высокие слова говорить! А сами только и думаете, как бы под разговор бабу трахнуть.
Илья пришибленно молчал. Может, она и в самом деле почувствовала каким-то непостижимым образом его воспоминание о бане? Тогда она права. Но не только ведь «баня» в его душе! Неужели не чувствует она, что он любит ее, желает ее, именно ее, и все другое — случайное, даже Элка. Произнеся про себя последние два слова, он даже похолодел, осознав вдруг их смысл. Довела-таки его Лина до этих слов, до этого ощущения!.. Теперь он окончательно предал Элку. И все же он возразил Лине, погасшим голосом, без энтузиазма и без прежнего раздражения, но возразил:
— Знаешь, дорогая, последняя твоя фразочка того типа, что по латыни звучит как аргументуй ад хоминем, но я тебе все же отвечу. Я вовсе не имел в виду угрозу атомной войны. Это все липа политиков, это их дело, их игры. Я-то говорил о гибели определенного социума и порожденного им образа жизни, о гибели империи многих народов, раскинувшейся на необозримом пространстве. Как там у Заболоцкого?
Европа сжалась до предела И превратилась в островок, Лежащий где-то возле тела Лесов, пожарищ и берлог. Так вот она, страна уныний, Гиперборейский интернат, В котором видел древний Плиний Жерло, простершееся в ад!
Я имел в виду невозможность в течение столетий культивироваться и цивилизоваться: слишком сильна оказалась закваска Батыя. Отсюда постоянный хаос, брожение, беспрестанные восстания масс, вертикальные нашествия варварства. И вместе с тем — Империя, Третий Рим. Но и Рим сотрясался не только от внешних врагов. Первохристиане готовы были уничтожить все радости и приобретения римской цивилизации, демократии и свободы. Мировой катастрофы в огне термоядерной войны бояться легко, для этого не нужно напряжения чувств, бойся вместе со стадом вот и все! А суметь испугаться своих современников в их вроде бы мирной жизни — вот это штука, вот это всерьез! Достоевский в банальном уголовном преступлении такую бездну прозрел, такую пропасть падения, такой грандиозный провал, что потом даже не удивились в мире, когда в него ухнул русский народ и повлек за собой сопредельные, за исключением тех, что успели от Империи отложиться — Польша, Прибалтика. Но потом со дна он и их достал, к себе в провал сдернул. Да и Европу тоже. Немецкий нацизм тоже отсюда отчасти. А увидена была эта пропасть, этот провал не во внешних причинах, а в душе каждого российского человека, в душе народной. Катастрофы не извне приходят, не неожиданно наваливаются, никто нам яму не копает, мы сами копаем ее в своих душах и сами же в нее проваливаемся. Это закон нравственный, который относится как к человеку, так и к народу. Вот к этим вот размышлениям и ведет рассказ Бориса.
Лина слушала, склонив голову набок.
— Ты, конечно, умный, — сказала она задумчиво, — из любого положения можешь выкрутиться, но, по-моему, ты приписываешь, по свойственной тебе манере, другому человеку свои мысли и ощущения, словно другой рассказ пишешь.
Илье показалось почему-то, что она оттаяла, и он сам сразу отмяк, обрадовался, вздохнул облегченно, весь минор его сразу пропал, испарился.