Все трое проявляли высочайшие грани фехтовального искусства, чудесным образом зависая в воздухе, подобно хищным совам, или обрушиваясь вниз с быстротой пикирующего сапсана, на лету ловящего своих жертв. Все трое двигались со сверхъестественной скоростью.
Долго так продолжаться не могло. Сколько еще сумеет он выдерживать мощный шквал обрушивающихся на него атак? Минуту, две? Хорошо, если так.
Итак, технике его срочно… нет, незамедлительно требовалось улучшение.
Однако улучшить технику в такой короткий срок физически невозможно: натренированное тело ювелира и так действует на пределе сегодняшних возможностей. А это означало только одно: нужно освободить дух. Нужно отрешиться от мыслей о том, что один из противников — его прекрасная Моник. Нет, не так.
Нужно отрешиться от мыслей.
Себастьян глубоко вдохнул и медленно закрыл глаза, положившись на внутреннее зрение. Сражение было оставлено на власть инстинктов. Чувства ювелира обострялись с каждым движением, ударом, прыжком.
…Итак, выдох…
Удар, вдох, пауза.
Удар, блок, выдох, пауза.
Удар, блок, подсечка, удар, обманный прыжок, вдох, пауза.
Удар, угроза, удар, блок, укол, отступление, серия слитных ударов, прыжок, контратака, снова прыжок с перекатом, удар, удар, удар…
Снова выдох и — пауза. Пауза! Как если бы маятник прекратил движение в наивысшей точке, сердце Серафима окончательно замерло. Дыхание остановилось. Кислород насыщал кровь, свободно проникая сквозь каждую пору, сквозь каждую клетку плоти.
В какой-то миг они стали равны со стражами, которые также не тратили силы и время на дыхание.
Но Серафим пошел дальше. Сильф больше не нуждался ни в технике, ни в приемах, ни в трюках: он поднялся много выше этого. Он ощущал пространство вокруг себя, как частицу собственного тела. Он стал этим пространством. Он стал воздухом и землей, водой и огнем, светом и тьмою. Он стал сталью и кровью. Он стал всем, что есть, всем, что когда-либо было или будет.
Тысячелетия текли сквозь сознание сильфа, как вода.
Тысячелетия не существовали.
Начальная и конечная точки бытия слились воедино, и сущность Серафима затопила сияющая пустота. Пустота родилась и проступила изнутри, и разлилась по лицу, как река в половодье, разглаживая гримасы и морщинки.
Человек стал вселенной, а у вселенной не могло быть границ, не могло быть врагов, не могло быть ничего вне. Теперь это был не бой, — и даже не танец, как обычно. На ином, более глубоком слое восприятия это был рисунок: размашистые, легкие движения кисти Серафима оставляли размытый, будто плачущий след на влажной ткани реальности, рождая силуэты, добавляя блики, тут и там нанося нужные тени.
Это было творчество, творчество в чистом виде, в высшей его форме, не имеющее примесей чужеродных чувств — только бескорыстное желание самовыражения. В этот миг просветления человек становился чуть больше, нежели человек — он становился творцом.
И, подобно Творцу Изначальному, он был безупречен и непобедим.
В какой-то особенно сладкий миг Серафим даже ощутил себя самой этой кистью, кистью в священной руке Создателя. Религиозный экстаз заполнил все глубины его существа, и к выражению неземного спокойствия, царящему на лице сильфа, прибавилось блаженство.
…Когда рисунок стал кровоточить, обильно, страшно кровоточить, Серафим наконец опомнился и остановился. Густая алая тушь уже не высыхала на полотне, и других цветов совсем не осталось. Только растекались пятна крови, похожие на вереницу цветков сливы на белом снегу.
Придя в себя, Себастьян открыл глаза, огляделся вокруг и ужаснулся.
В эту минуту старая мельница живо напоминало помещение для забоя скота: кровь стекала со стен, потолка, косыми мазками продолжая в пространстве вычурные траектории движения мечей. Запятнанный омерзительной слизью пол стал липким и скользким, так что на него противно было наступать.
Оба стража в причудливых позах лежали на этом страшном полу. Оба стража были мертвы.
Вне всяких сомнений мертвы. Тела их оказались не просто обезглавлены, но и сильно изуродованы волнистым лезвием его клинка, наносящим неровные широкие раны. Отрублены были не только головы, но и кисти обеих рук, и сведенные предсмертной судорогой пальцы продолжали сжимать испачканные по самые рукояти клинки. Под трупами скопились целые лужи темной и густой, похожей на клюквенный сироп крови. Мокро поблескивали бесстыдно обнаженные седьмые шейные позвонки. Кошмарное зрелище, что тут еще добавить.
Но неужели всё это устроил он, он один?
Неужели благородная шпага его рисовала кровью?
Неужели он был не художником, а мясником?
Найдя взглядом отделенные головы, далеко откатившиеся в разные стороны, Себастьян едва удержался от приступа дурноты. Взгляд его затуманился печалью. Кровь всё еще продолжала вытекать из крупных сосудов, рассеченных блистательными, точными ударами.
Глаза Моник были раскрыты и из них медленно, оставляя потеки на белом лице, текли кровавые слёзы. Лицо убитой выглядело так же безжизненно, как и до начала боя, только черты лица заострились еще больше, обозначая сокровенное присутствие смерти.
Некоторое время мужчина бессмысленно глядел в это лицо. Затем, вздохнув, достал из потайного кармана револьвер и как-то неуверенно, растерянно приставил дуло к виску. Что дальше?
Навязчивая мечта его исполнилась: он вернулся и узнал, что стало с Моник, узнал, как она умерла. Возможно, теперь возлюбленная перестанет являться ему во снах. Теперь всё было кончено.
Но мог ли представить ювелир, что кровь ее окажется на его собственных руках? Нет, с этим невозможно было смириться… слишком далеко зашел он на пути греха. Даже святой отец не сможет помочь ему больше.
Он ведь так любил эту женщину… и что, о Изначальный, что он с нею сделал?!
Как хрупка и эфемерна жизнь, как легко она обрывается. Как могло молодое гибкое тело превратиться в эти бледные останки, смотреть на которые просто отвратительно? Разве было оно создано для этого — гниения, разложения? Разве было оно создано для того, чтобы пойти на корм червям и исчезнуть бесследно?
В душе ювелира полыхал пожар. Горела крепость прежней жизни, светлый город из снов и воспоминаний, и без того едва не разрушенный Софией. Он был обречен. Это конец.
Пламя вымывало цвета, плавило контуры, искажало и обессмысливало всё, любые отзвуки прошлого. Любые чувства. От него не было спасения даже в самых сырых закоулках памяти: высокие стены оседали, обваливались в пропасть без дна, не в силах защитить его сокровища. Опоры, каркасы разоренных зданий, словно белые кости скелетов, что были когда-то людьми, — ничто уже не напоминало прежние сияющие замки. Это и правильно: хватит рыться в обрывках воспоминаний, истрепанных ветром прошедших лет. От них больше не было проку. Но вырастет ли когда-нибудь новый город на этих осиротевших, обглоданных временем камнях, в которые превратилось его сердце?