36
– Может быть, друг мой, – сказал Сократ, – ты и прав. Но скажи, чем именно тебя это не удовлетворяет.
– Я не удовлетворен, – сказал Симмий, – тем, что наши рассуждения можно применить и к гармонии, к лире и струнам, именно, что и гармония есть нечто незримое, бестелесное, прекрасное и божественное в настроенной лире; сама же лира и ее струны суть тела, имеют вид тела, тела составные, земные, родственные всему смертному. Положим, кто-либо, сломав лиру, или перерезав и разорвав струны, стал бы опираться на те же доводы, что и ты, и начал бы доказывать, что гармония должна необходимо еще существовать и не должна погибнуть. Ведь нет никакой возможности допустить, что лира продолжает существовать, когда у нее порваны струны, а сами струны, принадлежащие к числу смертного, продолжают существовать, в то время как гармония погибла; невозможно же, чтобы гармония, которая является одной природы с божественным и бессмертным и родственна им, погибла раньше смертного. Напротив, несомненно, сама гармония должна продолжать существовать и может подвергнуться чему-либо только после того, как сгниют дерево и струны. Я думаю, Сократ, да и ты сам на это обратил уже внимание, что мы представляем себе душу преимущественно как нечто подобное гармонии. В то время как наше тело как будто натянуто и поддерживается теплом, холодом, сухостью, влажностью и т. п., душа наша представляет собою гармоническое смешение всех этих элементов, если это смешение взято в точном и правильном соотношении. А если душа есть некая гармония, ясно, что, коль скоро тело наше от болезней и других бедствий ослабнет или размягчится, и душа, неизбежно, тотчас же должна погибнуть, хотя бы она была самой божественной природы, так же, как гибнут всякого рода другие гармонии, гармонии, проявляющиеся в звуках и во всех вообще произведениях художников. Остатки же каждого тела в отдельности могут сохраняться в течение долгого времени, пока они не преданы сожжению, или не сгнили. Подумай же теперь о том, что сказать нам, если кто будет настаивать, что душа есть смешение элементов, из которых состоит тело, и что она прежде всего уничтожается так называемой смертью.
37
Сократ, пристально посмотрев, как он часто это делал, улыбнулся и сказал:
– Действительно, Симмий прав. Кто из вас находчивее меня, пусть ему ответит. На мой взгляд, Симмий ловко поймал меня. Однако, мне кажется, прежде чем мы дадим ему ответить, нужно выслушать Кебета, каковы его возражения против моего рассуждения. Тогда у нас будет время рассудить, что нам сказать, и, выслушав Кебета, мы либо согласимся с ними обоими, если окажется, что они вторят нам, либо, в противном случае, будем защищать свои доводы. Ну, Кебет, – продолжал Сократ, – говори, что тебя смущало в нашем рассуждении?
– Скажу, – ответил Кебет. – Мне кажется, наше рассуждение все стоит на одном месте, и к нему можно обратить тот же упрек, о котором мы упоминали уже раньше. То положение, что наша душа существовала прежде, чем она вошла в этот вот образ, я считаю очень остроумным, и оно, если сказать это нам не слишком тягостно, доказано вполне удовлетворительно. Но то положение, что душа и после нашей смерти продолжает где-то свое существование, не представляется мне таковым же. Я не согласен с возражением Симмия, будто душа не сильнее и не долговечнее, чем тело: по моему мнению, душа значительно превосходит во всем этом тело. Чего же ты еще тогда сомневаешься? – могут сказать мне. – Разве ты не видишь, что, после смерти человека, даже слабейшая его часть продолжает свое существование? И не кажется ли тебе неизбежным вывод из этого, что должно сохраняться в это же время то, что является более долговечным?
Рассуди теперь, дело ли я говорю. Мне, как и Симмию, нужно, по-видимому, прибегнуть к какому-нибудь сравнению. Все твое рассуждение мне представляется таким, как если бы кто стал говорить об умершем старом ткаче так: ткач не умер, но где-то, может быть, обитает здрав и невредим, и в доказательство этого стал бы показывать плащ, который выткал ткач и носил до своей смерти, и что плащ остается целым и невредимым. И если бы не поверили этому, то стали бы задавать вопрос: что долговечнее – род ли человека или плаща, бывшего в постоянной носке. А если бы дан был ответ, что род человека гораздо долговечнее, то он это и счел бы за доказательство того, что тем более должен быть здрав и невредим человек, коль скоро его одежда, вещь очень не долговечная, не уничтожилась. На мой взгляд, Симмий, то, что я говорю, касается также и тебя; дело обстоит, однако, не так: наоборот, всякий подумает, что все это рассуждение нелепо. Ибо ткач-то этот много таких плащей выткал и износил, и все они погибли ранее, чем он; он же умер раньше, чем износил свой последний плащ. Разве из этого можно вывести, что человек более незначительное и слабое существо, чем плащ? Такое же точно сравнение, по моему мнению, может быть применено к душе в ее отношении к телу, и, мне кажется, было бы вполне уместно, если бы и о душе стали говорить, что она долговечна, тело же менее долговечно и более слабо, [чем душа]. Правда, к этому следовало бы добавить, что в каждой душе изнашивается много тел, особенно в том случае, если душа живет много лет. Ведь если тело утекает и гибнет еще при жизни человека, то душа постоянно ткет новую ткань для изнашиваемого тела; и когда душа погибает, она неизбежно должна иметь свою последнюю ткань и погибнуть ранее, чем она; а после того, как душа погибла, в теле быстро уже обнаруживается его слабая природа, и оно гниет и исчезает. Так что при помощи этого доказательства нельзя еще иметь твердой уверенности, что после нашей смерти душа наша где-то продолжает свое существование. Ибо, если бы кто согласился с тем, кто рассуждает так же, как и ты, пошел бы даже дальше и стал бы утверждать не только то, что наши души существовали во времени до нашего рождения, но что нет никакого препятствия допускать их существование у некоторых людей и после нашей смерти; что души будут существовать, рождаться и снова умирать – ведь природа души так сильна, что она в состоянии выдержать неоднократное рождение, – даже, допустив все это, все-таки невозможно далее согласиться с тем, что душа, неся труды при большей части рождений, не умирает ни при одной из постигающих ее смертей и не погибает окончательно. А об этой смерти души и о том разрушении тела, которое приносит душе окончательную гибель, никто, можно сказать, не знает, ибо никому из нас нельзя было бы этого почувствовать. Если же все это так, всякий, как бы он ни был храбр, не должен безрассудно храбриться в отношении смерти, коль скоро нельзя доказать, что душа наша вполне бессмертна и не подлежит гибели. Напротив, готовящемуся к смерти следует опасаться, как бы душа его, при ее настоящем отделении от тела, не погибла окончательно.
38
Выслушав то, что сказали Симмий и Кебет, мы все чувствовали себя, как об этом говорили впоследствии, неприятно, потому что, хотя предыдущим рассуждением мы и были твердо убеждены, теперь снова, казалось, пришли в смущение и стали сомневаться не только в том, что ранее было сказано, но и в том, что должно было быть сказано дальше: чего доброго, мы окажемся вовсе неспособными судить о предмете рассуждения, да и сам он может оказаться незаслуживающим доверия.
Эхекрат. Клянусь богами, Федон, я прощаю вам. После того как я выслушал тебя теперь, мне приходит на ум сказать самому себе нечто в таком роде: «Какому же доказательству нам еще верить? Как убедительно было то, что сказал Сократ, а теперь оно перестало заслуживать доверия». Это рассуждение, что наша душа есть гармония, удивительно пленяет меня и теперь, как и прежде, и заставляет меня вспомнить, что и я сам разделял такое же мнение. И я снова, как и в начале, ощущаю потребность в каком-то доказательстве, которое убедило бы меня в том, что душа умирающего не умирает вместе с ним. Итак, ради Зевса, расскажи мне, как Сократ довел до конца все рассуждение. Неужели и он, подобно вам, как ты говоришь, чувствовал себя подавленным, или же нет, но твердо пошел на помощь рассуждению? Помог ли он ему в достаточной мере, или не в достаточной? Расскажи нам обо всем как можно обстоятельнее!