Предчувствие обрушилось на него с мощью удара наотмашь. Он дико заозирался, пытаясь сморгнуть с глаз осклизлые выделения… всмотрелся… не почудилось ли ему это? Да?
Фигура соткалась во мраке Умбиликуса – парящее золотое видение, простёртые руки и раскрывшиеся пальцы, окружённые сияющими гало…
Да.
Бархатные руки легли на его плечи, и он вцепился в эти руки, сжимая их с бесхитростной свирепостью ребёнка, вырванного ими из тисков смертного ужаса. Снова и снова словно бы могучий кулак бил его под дых, извергая из груди всхлип за всхлипом. И, уткнувшись лицом в грудь сего святого видения, Нерсей Пройас зарыдал, оплакивая, как ему представлялось, всё вокруг, ибо не было конца драконьему рёву и не было предела обрушившимся на него незаслуженным скорбям. Он причитал и стенал, заливая слезами мягкую ткань, задыхаясь от её благословенного запаха, но вне зависимости от того, насколько яростно сотрясали его эти спазмы, фигура, которую он сжимал в объятиях, оставалась невозмутимой – не столько недвижимой, сколько словно бы удерживаемой на месте всем тем, что было необходимым и непорочным. Грудь наваждения мерно вздымалась под смявшейся щекою Пройаса, тело, стиснутое отчаянными объятиями его рук, было вполне материально и полно жизни, а борода струилась по голове экзальт-генерала подобно шёлковой ткани. Руки его были словно железные ветви, а ладони горячими, как божье чудо…
И гулкий голос, скорее, нараспев читающий псалмы, нежели говорящий. Голос, обволакивающий душу тёплой вязкостью воды, умащённой елеем глубочайшего понимания и любви.
– Спасён, – на выдохе прошептали дрожащие Пройасовы губы. – В объятиях Его и спасён.
– Я… – попытался произнести он, но прилив раскаяния не дал ему закончить. Дрожь стыда и укусы ужаса.
И голос разнёсся в ответ.
Ты смог достичь невозможного…
Дыхание, словно вырывающееся из затянутого паутиной горла. Слёзы, обжигающие щёки, как кислота.
И снискал беспримерную славу.
– Но я делал такие вещи, – прохрипел он, – такие порочные, злобные вещи… вещи…
Необходимые вещи…
– Греховные! Я делал нечто такое, что невозможно исправить. Нельзя вернуть.
Ничто на свете нельзя вернуть.
– Но могу ли я заслужить прощение?
Содеянное тобою… невозможно исправить…
Он уткнулся лбом в плечо священного наваждения и стиснул ткань одеяний так, что она едва не порвалась. Вот итог всей его жизни, оцепенело осознала Часть… Всё это, весь сумбур ужаса-похоти-ликования сжался вдруг до единственного ощущения – лихорадочного трепета, прорывающегося сквозь бутылочное горлышко этого мига, этого окончательного…
Откровения.
Следы, оставленные тобою… вечны…
На мгновение он снова стал тем маленьким мальчиком, которым когда-то был, только сломленным и опустошённым, лишившимся даже малейшей искры благочестия, – ребёнком, совершенно бесхитростным, коим ему и следовало быть, дабы задать сейчас этот вопрос. Вопрос, который Пройас, будучи взрослым, нипочём не смог бы даже выговорить.
– Так, значит, я проклят?
И он почувствовал это, подобно облегчённому выдоху после долгой задержки дыхания – жалость и сострадание, охватившие сей величественный образ.
Но Мир спасён.
* * *
Казалось, будто какая-то разливающаяся в воздухе сонливость обволакивает каждый призыв Интервала – некое чувство, не позволяющее ему окончательно пробудиться ото сна. Первые из лордов Ордалии начали прибывать, заполняя своим присутствием сумрак Умбиликуса. Они разглядывали Пройаса, а тот рассматривал их, и его отнюдь не заботило, да и не должно было заботить, что они видят его ссутулившуюся спину и мучения, написанные на его лице, ибо они и сами выглядели столь же мрачными и ополоумевшими, как и он, – некоторые в большей, некоторые в меньшей степени.
Безумие, вызванное Мясом, возрастало.
Столь многое ещё нужно сделать!
А если Консульт решит напасть на них прямо сейчас – что тогда?
Он услышал имя Сиройона, но, кроме этого, ничего не сумел разобрать в их рычащих остротах. И хотя его рассеянное внимание постоянно отвлекалось от увеличивающегося в числе собрания, он видел в них это – ужас людей, пытающихся вернуть себе то, что было необратимо испорчено и развращено. Заламывающиеся руки. Мечущиеся или опущенные долу взгляды – пустые и словно бы обращённые внутрь себя. Некоторые, подобно графу Куарвету, открыто плакали, а немногие даже визгливо причитали, будто отвергнутые жёны, только усугубляя этим своё и без того убогое состояние. Лорд Хоргах вдруг начал отрезать ножом свою бороду – одну запаршивевшую прядь за другой, взирая при этом в никуда, словно человек, так и не сумевший прийти в себя после того, как его разбудили доставленными посреди ночи горестными известиями. Никто не обнимался – более того, лорды даже съёживались друг рядом с другом, до онемения стесняясь всякой близости.
И все их взгляды сходились на нём.
А посему он стоял, заставляя себя держаться с напускной бравадой, будто старый король, надеющийся тем самым подкрепить своё угасающее достоинство и благородство. Он окидывал взором это некогда величественное собрание, дыша, казалось, не глубже, чем ему хватало, дабы ощущать боль в своём горле. Он моргнул. Слёзы бритвами прорезали щёки.
Стало так тихо, как только вообще могло быть.
Безумие, вызванное Мясом, возрастало.
– Что, если… – начал он, глядя на скопище верёвок и шестов, скрепляющих нависшую над ними темноту. Заговорив, он заметил на одном из ярусов Умбиликуса осиротевшего сына Харвила, недавно вернувшегося из Иштеребинта с вестями… которых никто не пожелал даже выслушать. – Что, если Консульт нападёт прямо сейчас, что тогда?
– Тогда нас просто сметут, – вскричал лорд Гриммель, – и это будет справедливо! Справедливость восторжествует! – Из всех них, мужей, подвешенных на вервии Мяса, именно он всегда раскачивался сильнее прочих, но тем не менее сейчас он легко нашёл у собравшихся поддержку. Лорды Ордалии, размахивая кулаками и гневно жестикулируя, разразились громкими воплями – некоторые умоляющими, некоторые возмущёнными, стенающими, убеждающими. Их крики эхом отдавались в пустоте, затаившейся под холщовым куполом Умбиликуса. И не имело значения, шла ли речь о великом магистре или же варварском князе, яростным был этот крик или ошеломлённым – все они кричали одно и то же…
Как?
Все, не считая Сорвила. Король Сакарпа сидел в беснующейся тени зеумского наследного принца, который, вскочив с места, завывал вместе с остальными, сжимаясь скорее от отвращения, нежели от испуга – этакая дыра в океане ярости, пятнышко скептичного холода.
– Грех! Ужасающий грех!
– Я собственными руками творил это! Собственными руками!
– Внемлите мне! – вскричал Пройас, тщетно пытаясь добиться их внимания или хотя бы молчания. – Внемлите! – Он стоял перед всем этим шумом и гамом, перед целым представлением театрально жестикулирующих рук и заполняющих ярусы Умбиликуса искажённых муками лиц… разинутых… голодных ртов…