И он взглянул – да и как бы он мог поступить иначе, понимая, где он сейчас находится. Всю свою жизнь он мог лишь в голос вопить «Голготтерат!» да топать ногами, отлично зная, что всё, бывшее для него веками истории и кошмара, для остальных было лишь пустыми и глупыми басенками, продолжающимся счётом давно оконченной и забытой игры. А сейчас Акхеймион стоял здесь, слыша свой собственный вопль, – тот самый, что ранее издавали чужие уста. И он обернулся…
И узрел…
– Боги одурачены, – настаивал Келлхус, – и сле́пы. Они не способны увидеть это. А Бог Богов не более чем их недоумевающая сумма.
Пронзившая ночь необъятность, воспарившая к звездам угроза, сияющая в блеске Гвоздя Небес призрачным светом.
– Нет! – выдохнул Акхеймион.
– Лишь смертный способен постичь то, что пребывает вне суммы всего, Акка. Лишь человек способен поднять на Не-Бога взгляд, не говоря уж об оружии…
– Но ты – не человек!
Его ореолы выглядят так сверхъестественно. Так невозможно.
– Я – Предвестник, – изрёк сияющий лик, – прямой потомок Анасуримбора Кельмомаса. Возможно, старый друг, я всё-таки человек – во всяком случае, в достаточной мере…
Акхеймион поднял руки по обеим сторонам головы, взирая на то, как Святой Аспект-Император и Инку-Холойнас противопоставленными друг другу предзнаменованиями скорбей воздвигаются по краям его поля зрения – оба сияя, словно покрытые маслом видения, замаранные каждый соответственно мерзостью Метки и ужасами воспоминаний.
– Так яви же это! – воскликнул он, простирая руки в порыве внезапного вдохновения. – Сними Пройаса со скалы! Яви милость, Келлхус! Покажи то самое избавление, что ты обещаешь!
И оба чуждые всему человеческому.
– Пройас уже мёртв.
– Лжец! Он жив, и ты это знаешь! Ты сам так устроил в соответствии с собственными замыслами! Потерпи же теперь в своём чёртовом сплетении одну-единственную незакреплённую нить, единственный запутавшийся узелок! Поступи разок так, как поступают люди! Исходя из любви!
Скорбная улыбка, искажённая светом Гвоздя Небес и ставшая в результате этого чем-то вроде плотоядной усмешки.
– А ты подумай, Святой Наставник, кто же есть ты сам, если не такой вот допущенный мною узелок и незакреплённая нить?
Предвестник повернулся и зашагал к обветшалым шатрам, расположившимся ниже по склону. Акхеймион в каком-то идиотическом протесте раскрыл рот – раз, другой, будучи похожим сейчас на брошенную в пыль и задыхающуюся рыбину. В его голосе, когда старый волшебник наконец вновь обрёл его, сквозило отчаяние.
– Пожалуйста!
Друз Акхеймион пал на колени, рухнув на проклятую землю Шигогли более старым, разбитым и посрамлённым, нежели когда-либо. Он протягивал вослед Аспект-Императору руки, лил слёзы, умолял…
– Келлхус!
Святой Аспект-Император остановился, чтобы взглянуть на него – явственно проступающее в темноте видение, омерзительное из-за гнилостной бездонности Метки. Впервые Акхеймион заметил множество человеческих лиц, выглядывающих из сумрака разбитых вокруг палаток и биваков. Щурясь во тьме, люди пытались понять значение слов древнего языка, который Келлхус использовал, чтобы скрыть от них суть этого спора.
– Лишь это… – плакал Акхеймион. – Пожалуйста, Келлхус… Я умоляю.
Его сотрясали рыдания. Слёзы пролились ручьём.
– Лишь это…
Единственный удар сердца. Жалкий. Бессильный.
– Позаботься о своих женщинах, Акка.
Старый волшебник вздрогнул, закашлявшись от внезапной и острой боли, пронзившей грудь, и вскочил на ноги, разразившись приступом гнева.
– Убийца!
Никогда прежде слова не казались столь ничтожными.
Анасуримбор Келлхус взглянул на вознёсшиеся к небу Рога – огромные, мерцающие угрожающе-злобным блеском.
– Что-то, – оглянувшись, изрекла чудовищная сущность, – необходимо есть.
* * *
– Мамочка? – позвало маленькое пятнышко темноты.
Эсменет сняла чехол с фонаря, держа его в вытянутой руке – в большей мере стремясь поберечь глаза от яркого света, нежели для того, чтобы в подробностях разглядеть чрево шатра. И всё же она увидела пустые углы, вздутые швы, провисшую холстину, потерявшую цвет и приобретшую за долгие месяцы пути множество грязных разводов и пятен. Она вдыхала запахи плесени, сырости и тоскливого уныния – всего того, что осталось от предыдущего владельца.
Было что-то кошмарное в том, как его образ в какой-то момент вдруг просто возник перед ней, явственно видный на этом пыльном земляном полу. На лице у него, как это бывает у только что проснувшихся детей, было написано какое-то жадное, взыскующее выражение. От Кельмомаса исходило раскаяние, ощущение беды и нужды, но взгляд его скорее отталкивал, нежели манил, вызывая в памяти все совершённые им злодеяния – так много вопиющих обманов и преступлений.
Что она здесь делает? Зачем пришла?
Она всегда находила особую радость в том недолгом времени, пока её дети ещё оставались малютками – в их крошечных, гибких, льнущих и ластящихся к ней телах. В их беспечных, легкомысленных танцах. В их суетной беготне. Например, в случае Сервы она поражалась спокойствию, которое обретала, просто наблюдая за тем, как девочка бродит по Священному Приделу. Это было своего рода глубокое удовлетворение – отрада, которую тела находят в проявлении беспокойства в отношении других тел – тех, что они породили. Но память о радости, что её тело всегда испытывало от вида Кельмомаса, сопровождалась ныне ощущением безумия, исходящим от всего, недавно открывшегося ей, – и тогда образ его словно бы распухал перед её глазами, будто её сын был каким-то наростом, мерзкой кистой, уродующей шею Мира. Сидящий перед нею маленький мальчик – существо, которое она так лелеяла и обожала – превратился в живой сосуд, наполненный ядом и хаосом.
Она выдохнула и пристально взглянула на него.
– Мамочка-мамочка, пожалуста-пожалуйста выслу…
– Ты никогда не узнаешь… – перебила она его, голосом столь громким, будто находилась сейчас на шумном рынке, – и никогда не поймёшь, что значит иметь ребёнка…
Теперь он ревел.
– Он-он собирался убить Отца! Я-я хоте…
– Перестань реветь! – завизжала она, наклонившись и прижав локти к талии. Руки её сжались в кулаки. – Довольно! Довольно с меня твоих уловок и обмана!
– Но это правда! Правда! Я спас Отцу жи…
– Нет! – вскричала она. – Нет! Прекрати притворяться моим ребёнком!
Эти слова ударили его, будто тяжёлый мужской кулак.
– Я твоя мама. Но т-ты, ты, Кель – никакой не ребёнок.
И тогда она увидела это… ту же самую пустоту во взгляде, которую она ранее научилась видеть в других своих детях. Настороженность. Как же она не замечала этого раньше?