Супружеская чета дипломатов поднялась из ярко освещенных золоченых подвалов; они гордо прошествовали мимо полицейских с ноющими от напряжения, но прямыми позвоночниками, и вошли в дверцу автомобиля, тоже почти не согнувшись. В этот раз они узнавали изгибы знакомых спин: куртка шофера была английской, мундиры бельгийскими, немецкими, французскими. Дипломаты с супругами рассаживались по автомобилям степенно и серьезно, но оставляли за собой шлейф аромата, заставляющий сомневаться в серьезности масок.
Это был такой обряд, праздник…
Когда какой-нибудь ветеран в тысячный раз рассказывает мне про Мёз-Аргонское наступление, а Виктор Гюго в романе «Девяносто третий год» неоднократно упоминает бретонские леса, это меня раздражает, но не мешает самому снова и снова писать про то, что дни и ночи, проведенные в Аджлунских лесах – от Ас-Салта до Ирбида по берегам реки Иордан – были праздником, если принять следующее определение этого слова: огонь, который горячит наши щеки оттого, что мы вместе, несмотря на законы, предписывающие нам одиночество; или вот еще такое: сбежать ото всех и отыскать место, где мы сделаемся сообщниками против этих всех. И самый большой восторг на этом празднике мы почувствуем, когда тысяча или сто или пятьдесят или двадцать или два пламени будут гореть столько времени, сколько понадобится одной зажженной спичке, а единственной песней станет нарочито-театральное шипение почерневшей гаснущей спички, умирающей в корчах. Этот последний образ напоминает о том, что праздник порой походит на надгробное бдение, в самом деле, всякий праздник – это одновременно и ликование, и отчаяние. Представим себе смерть какого-нибудь еврея во Франции при немецкой оккупации: его хоронят на деревенском кладбище и из семи разных мест приходят семь самых отвратительных солистов с черными коробочками в руках. Этот тайный септет у могилы играет арию Оффенбаха, плохо, зато очень торжественно, а затем, не сказав ни слова, они расходятся каждый в свою сторону. Для Бога пророка Исайи, который сам есть дуновение на стебельке, это ночь была праздником. Глядя на волосы и бледное лицо матери, я понимал, что одного лишь легкого, едва уловимого беспокойства Мухабарата, о котором можно было только догадываться, достаточно для свершения таинства, именно оно позволило этой странной встрече стать праздником.
Хотя слова ночь, леса, септет, ликование, одиночество, отчаяние – всего лишь слова, тем не менее, именно их я использую, чтобы описать то душевное смятение ранним утром в Булонском лесу в Париже, когда расходятся трансвеститы, свершив таинство, и пересчитывают свои мятые от росы банкноты. Но любое более или менее благонамеренное действие может быть скорбным – не мрачно-похоронным, но скорбным – так на заводе устанавливают громкоговоритель, чтобы легче стало работать на конвейере под приятную мелодию. Хозяева завода полагают, будто музыка способствует яйценоскости. Любое отправление таинства опасно, а когда оно запретно, но все равно свершается – это праздник.
Мой знакомый палестинец так и не пришел.
Поскольку начинало уже темнеть, я решил отправиться к нему, почти инстинктивно отыскав улицу, где находился магазин его отца, еще открытый в этот час. «Я тебя отведу», – сказал мне отец по-арабски. Он улыбался, похоже, мое присутствие его не раздражало.
Сын лежал на кровати, над ним сидели две его жены. Тело было сплошным синяком, его избивали полицейские, которым хотелось узнать, зачем я приехал в Амман.
– Скорее уезжайте, вам надо покинуть королевство.
– Завтра.
– Уезжайте этой ночью.
Вечеринки в обоих подвалах уже закончились. Я забыл сказать, что после отъезда дипломатов уборщики, за которыми неотрывно следил один из полицейских, нашли на коврах несколько орденов с якобы бриллиантами, а на самом деле фальшивыми камнями. Ни один из них не стоил ровным счетом ничего, зато комиссары полиции могли унести их домой и дать поиграть детям, это мне рассказал лифтер, которому было предписано за мной следить и обыскивать чемоданы.
Той ночь в саду рядом с отелем «Джордан» взрывов не было, водители пододвигали поближе к крыльцу таблички, написанные на национальных языках. Я решил принять меры предосторожности – эффективные, как картонные доспехи – и спал не на кровати и не в спальне, а в ванной, завернувшись в одеяло. На следующее утро я, не понеся более никакого ущерба, на такси покинул Иорданию, весьма довольный вчерашним спектаклем с участием дипломатического корпуса. Граница между Сирией и Иорданией была уже закрыта, ее открыли специально для меня.
– Is finish for you. (Для вас все кончено).
Однако я безо всякой помпы вернулся четырнадцать лет спустя.
– Умные, они? Ну, разумеется. Причина обособленности палестинцов от других народов – в их поражении. Израильтяне мало того, что лишили их своих домов, садов, яблонь, баранов, роз и кольраби, так еще и сделали из них демонов, которые дерутся, умирают и убивают, они желают уничтожить не только отважный народ, который лишил крова, но вместе с ним и все народы. Фидаины объявили войну всему миру. Сами себя они называют красивым словом революционеры…
– Это слово вам не нравится?
– Дело не в этом. В Алжире у нас была алжирская революция.
– А базы в Марокко и в Тунисе.
– Они в арабском мире были везде, и в Китае, и в СССР. Они могли бы иметь такие же.
– Вы же прекрасно понимаете, что нет. Вашей свободы и ваших идей арабский мир не опасался. А палестинцы наводят страх на арабский мир, на все монархии, крупные и не слишком.
– Это они сами вам сказали. Впрочем, людям вроде вас они так и говорят. А мусульманам рассказывают совсем другое. Израильтяне слишком их разнежили. Ислам спит вполглаза, если его разбудить, он окрепнет. Сами видите, как поднялись «Братья мусульмане».
В Братьях мусульманах он видел высокомерие и надменность. Офицер-алжирец, который – слишком часто – приходил ко мне в 1972 году, был неспособен предвидеть приход Хомейни. Суниты казались сильнее, при них шииты говорили тихо и вели себя еще робко.
– Они одержат победу, начнут священную войну и вас здесь не будет. Братья терпеть вас не станут. Или умрите или обратитесь в их веру.
– Я обращусь, обо мне не беспокойтесь. А вот что сделают они с вами?
– Когда я приезжаю в Алжир, то даже не могу сказать своему сыну, ему шестнадцать, что не верю в Бога.
– А то он вас убьет?
– Просто не поймет. В полицию он не обратится, скорее, к психиатрам.
Имя этого офицера хорошо известно и палестинцам, и алжирцам, он погиб. Зачем приходил он ко мне обменяться парой-тройкой слов? Потом я его долго не видел, и вот в последний раз в Бейруте:
– Вам не следует здесь оставаться. Они разрушат всё. Снаряды и бомбы всех уничтожат и перемешают в кашу: мужчин, женщин, детей, лошадей, железо, они из всего этого сделают кашу, причем, скорее, исламскую, а не израильскую.
Я записал это в сентябре 1972. В его автомобиль попала бомба. Израильская?