– Не спорь с иностранцем, Матильда. Пойдем к ампутированным.
Позднее мне слишком часто придется наблюдать вблизи пожилых дам, все, что осталось от известных палестинских семейств.
Рагу из гусятины – возможно, эта метафора даст представление о красивой пожилой палестинке? Лицо и манеры богатых дам наводили на мысль, что не жарка в кипящем масле, а, скорее, томление на медленном огне округлили скулы, придали коже розовый оттенок; горести их народа смягчили и отшлифовали черты этих женщин, пропитанных несчастьем, как гусь становится сочным, пропитавшись собственным жиром. Они были – особенно одна из них – восхитительно и эгоистично нежными, как будто их нежность нужна для того, чтобы отстраниться от жестоких невзгод. Медленно томиться на слабом огне, чтобы стать вкуснее. Им было известно про резню в Шатиле так же, как и про курс золота и доллара, но их осведомленность была сродни изнанке шерстяного или шелкового ковра, когда об узоре смутно догадываешься по узелкам и петлям с обратной стороны; да, они знали про страдания, но до них все доходило словно через какой-то буфер, может, через платье столетней или стодвадцатилетней давности, расшитое мертвыми пальцами слепой вышивальщицы. Они культивировали свою учтивость, чтобы она служила им украшением. Так, если бы разговор случайно зашел о Венеции, они бы никогда не произнесли фамилию Дягилева, а стали бы говорить о Лагуне, о Большом Канале, о стекольных мануфактурах на острове Мурано, о похоронных процессиях на гондолах…
– Так хоронили Дягилева, – сказали бы вы.
– Я видела, как они проплывали, с балюстрады отеля Даньели.
Со своего катафалка они разглядывали свой народ через перламутровый бинокль. С этого ложа и из окон принцессы с достаточно крепкими – чтобы носить золотые цепочки – запястьями созерцали сражения, и печаль придавала их взгляду особую манерность. Из окна переносного дома я смотрел на море, на виднеющийся вдали Кипр, я тоже ждал, когда начнутся сражения, но все же не стал такой постаревшей принцессой с сочной плотью. Это сходство меня никогда не смущало; слащавые черты и приторность, обволакивающая аристократическое потомство Али, мне никогда не нравились; однако, как и эти дамы, я из окна или театральной ложи, словно через перламутровый лорнет рассматривал палестинский мятеж. Как же далеко я от них был – живя среди фидаинов, я находился по эту сторону некой границы, я знал, что меня оберегает, нет, не моя кельтская внешность, не защитный слой гусиного жира, а сияющая другим светом надежная броня: моя не-принадлежность к этой нации, к этому движению, с которыми я так и не слился. Мое сердце было там, мое тело было там, мой разум был там. Все по отдельности было там: но не моя вера полностью, и не я сам весь целиком.
Есть множество вариантов сочетаний и союзов. Но что мне казалось странным – ежедневное, днем и ночью, ежечасное и ежесекундное необычное супружество: ислам и марксизм. Если рассуждать теоретически, это сплошные противоречия: Коран и «Капитал» ненавидели друг друга, однако какая ощутимая всеми гармония рождалась из этих несходств и разногласий. После серьезного и вдумчивого чтения немецкой книги эта гармония, которая, как казалось прежде, дарована из великодушия, представлялась даром по справедливости. Мы плыли вслепую, наобум, то быстро, то медленно, Бог ударялся лбом о выпуклый лоб Маркса, который его отрицал. Аллах был повсюду и нигде, несмотря на обращенные в сторону Мекки молитвы. В конце сороковых во Франции был популярен актер Луи Жуве. На его равнодушную просьбу написать пьесу для двух-трех персонажей я ответил равнодушным согласием. Я понял, что именно любезность побудила его задать почти провокационный вопрос, и такую же любезность я услышал в голосе Арафата, когда он сказал мне:
– А почему бы не написать книгу?
– Конечно.
Мы не стали связывать себя обещаниями, которые забываются еще до того, как произнесены. Я не сомневался, что вопрос Арафата, как и мой ответ, были всего лишь обменом любезностями, поэтому я и думать забыл про перо и бумагу. Я не верил в возможность написания этой книги – вообще никакой книги – ведь был убежден, что внимателен лишь к рому, что вижу и слышу. Меня увлекло, скорее, мое собственное любопытство, а не то, что было объектом этого любопытства. Хотя я сам не отдавал в этом отчета, каждое событие и каждое слово откладывались у меня в памяти. Мне нечего было делать, только смотреть и слушать, а это не самое благовидное занятие. Итак, я оставался любопытным и нерешительным, но постепенно, так бывает у старых супружеских пар, поначалу безразличных друг к другу, так случилось между палестинцами и мной, моя любовь и их нежность привели меня в Аджлун.
Благодаря политике сверхдержав и отношению с ними Организации Освобождения Палестины палестинская революция приобрела нечто вроде трансцендентальной защиты, которой мы пользовались; дрожь, зародившаяся, возможно, в Москве, возможно, Женеве, Тель-Авиве волнами через Амман доходила до Джераша и Аджлуна.
Шедшие параллельными путями и, как я поверил на какое-то мгновение, наслаиваясь одно на другое, тысячелетия, прожитые арабами и палестинцами бок о бок, делали свое дело.
Палестинский патриотизм в Аджлуне походил на «Свободу на баррикадах» Делакруа. Если посмотреть на нее издалека, учитывая некое смещение, в ней можно увидеть богиню. Аравийский полуостров полностью находился под османским владычеством, по мнению некоторых, мягким, по мнению многих, достаточно суровым. Если в общих чертах: англичане, приведя в качестве аргументов ящики с золотом, посулили арабам независимость и создание арабского королевства, если народ – арабоязычный – восстанет против османов и немцев в 1916, 17, 18. Но уже тогда соперничающие влиятельные семейства: палестинские, ливанские, сирийские, хиджазские искали поддержки то турок, то англичан, причем, не для того, чтобы добиться большей свободы для новой, арабской, нации, которая лишь зарождалась, но еще не появилась на свет, а чтобы сохранить власть и остаться одним из этих влиятельных семейств, чьи фамилии говорят сами за себя: Хусейни, Джузи
[39], N’Seybi
[40], Нашашиби… Другие ждали победы эмира Фейсала или работали против него.
Ни одно знатное палестинское семейство не высказалось твердо и определенно, вероятно, у каждого из них были свои представители и в том, и в другом лагере: и у османов, и у французов с англичанами.
Затем те, кто неосмотрительно выбрали сторону англичан, то есть, лагерь эмира Фейсала, были вынуждены выступить против них, когда узнали, что евреи получили свое государство.
Кроме богатых сирийских и ливанских семейств – например, Сурсоки – и невероятного потомства Абд аль-Кадира, все, кто по праву наследования являлись «Большими Палестинскими семьями», пожелали сражаться за Палестину в первых рядах одновременно и против англичан, и против Израиля.
Семейство Хусейни
[41] – сыновья, внуки, племянники, внучатые племянники главного муфтия из Иерусалима – насчитывает много мучеников, погибших за свободу Палестины. (Когда я употребляю некоторые слова, такие как «мученик», то вовсе не пытаюсь примерить благородный ореол, которым гордятся палестинцы. Сохраняя некую шутливую дистанцию, я использую то или иное слово в его словарном значении. Вот и все. К этому выбору я еще вернусь).