— А мне-то к чему и знать, что там делается, — небрежно кивнула Домаша.
— Занапрасно совсем, девушка, обижаешь меня, молодца…
— Чем-то я тебя так обидела?
— Да вот речами такими… Может, у меня сердце на части разрывается, перед тобой здесь стоючи…
— С чего это? Кажись бы, не с чего.
— Ох, Домаша, перестанешь ты изводить меня?.. Больно ты переменчива. То лаской приголубишь, будто и сердце есть в тебе, то огрызаешься, словно волчица дикая. К тебе никак и не применишься. Али ты хочешь моей погибели?
Всё это было сказано с такой искренней сердечной болью, что Домаша вдруг перестала улыбаться и снова, подняв голову, посмотрела на него. Он стоял перед нею бледный, без малейшей тени улыбки на красивом лице. Ей стало жалко его.
— Ну пошёл, поехал, размазывай… — проговорила она, всё ещё не желая поддаваться произведённому им на неё впечатлению.
— Не размазываю я, Домаша, а правду говорю… Нерадостно еду я в Москву далёкую, жаль мне тебя покинуть здесь, одна ты для меня, девушка, и радость и свет для очей моих…
— Кабы так было, так не поехал бы, — тихо сказала она.
— Как не ехать, коли посылает меня Семён Аникич…
— Он добрый, не стал бы неволить, кабы сказал ты напрямки ему, что тебе… — Она остановилась. — Ну, хоть бы боязно…
— Боязно… И придумала же ты! Да какой же молодец на себя такой сором возьмёт, трусом скажется!
— Ну так что ни на есть ещё сказать бы мог, — поправилась Домаша, сообразив сама, что сказала действительно несуразное.
— Всё это, может, и впрямь бы сталося… Мог бы и от поездки отлынить, другого бы послал Семён Аникич…
— Видишь ли… — перебила его Домаша.
— Только не с руки мне это было, для тебя же, моя кралечка, красота моя писаная…
— Вот как! Для меня ты со мной же разлучаешься!
— Да, для тебя, поистине…
— Любопытно, парень, об этом доведаться.
— К тому я и речь веду, чтобы ты доведалась… Семён Аникич доверил мне дело важное, значит, надеется на меня, не считает меня, как другие прочие, только балалаечником, скоморохом. Исполню я дело это, и цена мне в его глазах другая будет. Тогда вот и поклонюсь я ему о свадьбе нашей… Казны дал он мне на дорогу не жалеючи, и половины не истрачу я, копейку беречь стану, только тебе и куплю обнов да гостинцев московских, а казна нам с тобой и вперёд пригодится, как мужем и женою будем… Вот о чём я пораскинул умом, когда меня призвал к себе Семён Аникич и, думаю, пораскинул не без разума… Теперь сведала, девушка?
Домаша молчала. Она сознавала всю справедливость сказанного Яковом, но не в её натуре было сразу признаваться в оказанной ею другому явной несправедливости. И она осталась верна себе.
— Размазал на диво! — делано усмехнулась она. — Голубь чистый, да и только. Ну да что толковать об этом! Ещё на воде писано, вернёшься из Москвы, там видно будет… У меня до тебя дело есть. Ты когда в путь-то?
— Да через час выеду…
Домаша побледнела:
— Так скоро…
— Семён Аникич спешить приказал.
— Ну на часок и задержаться можно. Я ведь не зря сюда тебя вызвала, попрощаться-то ты сам должон был прийти, а не я… Я по делу нашей Ксении Яковлевны…
— Что такое? — тревожно спросил Яков, знавший, как и все челядинцы, о хворости молодой хозяюшки и о том, как все искренне жалели её.
— Да, чай, слышал ты, что изводится она, а с чего — никак и не придумают.
— Слышал, слышал, как же… Оказия…
— А я вот, хоть и баешь ты, что глупая, догадываюсь, с чего у неё хворь-то эта.
— Ну, с чего же?
— Зазнобил ей сердечко один тут молодец.
— Слыхал я, к нему-то и еду с грамотой.
— Ну вот и вышло, ты глуп, а не я… Я говорю тут, а он: к нему еду с грамоткой, — передразнила его Домаша.
— Как тут! Кто же это?
— Ермак.
— Ермак? — даже разинул Яков рот от удивления.
— Он самый.
— Да что ты! В уме ли? Не может быть этого!
— Уж коли говорю, значит, знаю, — ответила Домаша тоном, не допускающим противоречия. — И отчего же Ермаку не зазнобить сердце девичье? Парень он видный, красивый…
— Что и говорить, — согласился Яков, — этого у него не отнимешь. Видишь ли… Разбойник ведь он, душегубцем был…
— А ты думаешь, наша сестра разбойника полюбить не может?
— Кто вас знает! Кто разберёт? — ответил Яков. — В чём же дело-то?
— Поразведай ты сегодня перед отъездом у него стороной, люба ли она ему или нет…
— Это кто же?
— Бестолковый ты, парень, погляжу я на тебя. Конечно, Ксения Яковлевна!
— Да что же тут разведывать? Конечно, люба, кому она не люба будет… Красавица…
— Уж не ты ли тоже заришься? — ревниво спросила Домаша.
— Мне-то к чему… От добра добра не ищут.
Он примостился с нею рядом на пне и обнял за талию. Она не оттолкнула его и даже придвинулась, чтобы он удобнее уселся.
— Это ты говоришь, что люба ему, по себе судишь, — подчеркнула она последние слова, — а мне надо знать, что он скажет…
— Это не в труд мне, зайду к нему, проститься будто.
— Зайди, голубчик, Яшенька.
— А за труды что?
— Да ты сам сейчас сказал, что это не в труд тебе.
— А всё-таки…
— Ну коли так, уж нечего делать с тобой, поцелую на прощанье, через час опять сюда прибегу. Приходи…
— Поцеловать-то и без того на прощанье надобно.
— Ишь какой прыткий.
— Ладно, расцелую я тебя по-свойски.
— Это как ещё придётся.
Домаша встала.
Поднялся и Яков.
— Иди, иди, время-то тебя не будет ждать. Пройдёт незаметно.
— Бегу, бегу, моя ласточка.
Он обхватил её за талию, привлёк к себе и хотел поцеловать, но она ловко выскользнула из его рук, так что он успел поцеловать только её волосы.
— Не замай раньше времени…
И она быстро скрылась за сараями.
— Аспид, а не девка, — проворчал Яков, — а вот заполонила меня, свет без неё не мил.
И побрёл исполнять поручение «аспида». Он направился в новый посёлок, но не застал в избе Ермака Тимофеевича. У встретившегося с ним Ивана Кольца он узнал, что атаман куда-то отлучился из посёлка, и неизвестно, когда вернётся.
— А на что он тебе надобен? — спросил Иван Кольцо.