ПРЕДИСЛОВИЕ
В детстве я не читал Виктора Гюго, хотя его «огоньковский» десятитомник фиолетового цвета, стоявший на книжной полке у моего друга Женьки Ефимова, привлекал воображение элегантной фамилией автора. Впрочем, вспоминаю, ещё дошкольником я слышал пересказ о компрачикосах из «Человека, который смеётся» от своих дядей, тогда ещё подростков, пугавших меня подобными страшилками.
В сентябре 1988 года, на первом курсе института, когда нас отправили на сельские работы, у моего нового товарища, Сашки Карташова, оказалось два тома из упомянутого собрания сочинений — «Девяносто третий год» и «Труженики моря». Других книг не имелось, и я проглотил их запоем. Почему-то риторика романов пришлась мне по вкусу. Перед тем, ещё старшеклассником, я прочёл биографию Гюго в серии «ЖЗЛ», вышедшую в 1961 году, написанную Натальей Муравьёвой.
Вскоре попалась «Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго» Андре Моруа, после которой я навсегда стал поклонником великого французского писателя. Помнится, тогда же, не зная ни слова по-французски, я купил в тульском книжном магазине двуязычный сборник стихов Гюго в суперобложке и с наслаждением рассматривал непонятные мне строки.
Можно сказать, что подготовка к написанию этой книги длилась почти 30 лет. Ради Гюго я стал учить французский язык — хотелось прочитать в подлиннике то, что так восхищало и восхищает его соотечественников; к тому же многие шедевры писателя на русский язык никогда не переводились. Посещая в первый раз Париж, я побывал в Доме-музее Виктора Гюго на площади Вогезов, куда прежде уже писал, желая разобраться в сборниках его стихотворений, и откуда получил ответ — бандероль с распечатками стихов и копии страниц из энциклопедии о нём.
Чем больше я узнавал о Гюго, тем сильнее удивлялся его непониманию у нас, при всей вроде бы известности и популярности. Противоречие между восприятием его на родине и за рубежом, в данном случае — в России, где он остаётся самым неизвестным из французских классиков, бросалось в глаза.
Когда мы говорим о национальных литературах, то с ними обычно ассоциируется имя первого поэта страны — Пушкина, Шекспира, Гёте, Данте. Но если речь заходит о Франции, то такового назвать затруднительно. Как-то по умолчанию принимается, что она — страна без Поэта. Но это не так — Гюго и является тем, кого именуют национальным поэтом. Разумеется, эта оценка не бесспорна, французская литература так богата гениальными дарованиями, что у читателя всегда есть выбор, кого предпочесть. И диапазон широк — от Расина до Бодлера. Но всё же, с поправкой и на нынешнюю литературоведческую моду, склонную отрицать авторитеты и привычные иерархии, надо признать, что большинство знатоков отдают пальму первенства Виктору Гюго. Это и приверженец классики Андре Моруа, и эстет и декадент Андре Жид, и модернист и тонкий интеллектуал Поль Валери, а ещё раньше беспощадный реалист Гюстав Флобер и ярый враг всякой сентиментальности Шарль Бодлер.
Однако за рубежом Гюго известен только как автор романов, в первую очередь «Отверженные» и «Собор Парижской Богоматери». Он слишком национальный поэт, подобно Пушкину, чтобы быть популярным за пределами Франции, ибо его стихи невозможно адекватно перевести на иностранные языки.
Гюго действительно очень французский поэт. Ему свойственны риторика, театральность, склонность к декламации, строгий подбор словаря, чёткие рифмы и размеры — всё то, что на протяжении веков являлось отличительным свойством именно французской поэзии. Эти требования, может быть для кого-то стеснительные, для Гюго являлись естественными и в полной мере отражали особенности его дарования.
«Гюго» — упругое и короткое слово, всегда казалось мне квинтэссенцией французского, хотя на самом деле фамилия германского происхождения — Hugo, то есть «Хуго́». Сам поэт называл её «саксонским именем». В традициях XIX века в русской транскрипции сделали произносимой начальную немую «h», да ещё как «г». В действительности по-французски фамилия звучит «Уго́», точнее «Юго́», если только в «ю» не произносить начальную «й».
Гюго — почти ровесник Пушкина, на полтора года старше Тютчева и на семь лет — Гоголя, но кажется намного более современным, чем они. Ментально он гораздо ближе нам, даже чем Лермонтов; и это неудивительно: «Отверженные» вышли почти одновременно с романами Тургенева «Отцы и дети» и Толстого «Война и мир», а «Девяносто третий год» — после «Преступления и наказания» и «Бесов» Достоевского. Раннее творческое начало и долгая жизнь Гюго обусловили то, что первые стихи он написал при Державине, а последние — когда уже печатался Чехов. Он, как никто другой, может претендовать на звание писателя, вместившего в своё творчество XIX век и наиболее полно отразившего его.
Дарования Виктора Гюго разносторонни — он не только гениальный поэт, но и выдающийся прозаик, популярнейший драматург своего времени, публицист, мемуарист. Гюго добился многого не только в литературе, но и в политике — немало лет заседал в парламенте, сперва будучи членом палаты пэров, а затем избранным депутатом. Политика привела его к изгнанию из Франции почти на 20 лет. Во время своей эмиграции он не переставал заниматься общественной деятельностью, писал воззвания, выступал с речами, став признанным оратором своего времени.
Гюго не был политиком в чистом виде, он скорее являлся общественным деятелем, моральным авторитетом. Его кончина стала прощанием страны с самым великим своим сыном, на его похороны пришло два миллиона человек, больше чем на перезахоронение Наполеона в 1840 году. Оставайся Гюго «просто» писателем, он не смог бы выразить личность наиболее полным образом.
Франция — страна литературоцентричная. Гюго, его старшие коллеги Шатобриан и Ламартин — а ещё ранее Вольтер — это доказали. В какой ещё стране лучшие писатели своего времени оказывали такое влияние на политику и общественную жизнь? Поэтому склонность Гюго к лидерству, к воздействию на умы современников как нельзя лучше соответствовала национальным традициям Франции.
Положение Гюго как писателя во многом отличалось от положения его великих собратьев по перу из других стран. Ему не нужно было создавать литературный язык — французский уже имел давнюю и славную литературную традицию. Этим его задача не совпадала с задачей Пушкина или Данте. Но ему надо было оживить уже развитый литературный язык, к тому времени задыхавшийся в путах устаревшего классицизма, особенно в поэзии. Одновременно Гюго принадлежит к плеяде крупнейших романтиков начала XIX века — Джордж Гордон Байрон, Алессандро Мандзони, Адам Мицкевич.
К Гюго часто относились несправедливо. Сравнение с Иоганном Вольфгангом Гёте будет весьма показательным. Если в Германии установился патриархально-сентиментальный культ своего национального поэта, то к Гюго сами французы относились по-демократически критично. Галльское остроумие и насмешливость сыграли плохую шутку, над ним было принято посмеиваться — за прекраснодушие, пафос, морализаторство. Немецкому поэту многое прощалось из того, что не прощалось французскому. Гюго критиковали за участие в политике, тогда как служба Гёте при дворе герцога превозносилась как подвиг самоотречения и служения обществу. Старческие влюблённости Гёте описываются в самых романтических и сочувствующих выражениях, любовные же эскапады Гюго порицаются и высмеиваются. Рассуждения французского поэта о Боге и бессмертии души выставляются как образцы бессмыслицы (типично название главы в книге британского историка Пола Джонсона «Творцы» — «Виктор Гюго: гений без мозгов»), антинаучные натурфилософские бредни немецкого пиита по опровержению теории цвета Ньютона, напротив, воспринимаются с пиететом. «Эгоистом» называли одного Гюго, хотя у Гёте «эго» было не меньшим, и он культивировал его ничуть не менее бережно, заставляя других подстраиваться под него.