Впрочем, военные ассоциации – естественны. Между крестьянином и гезом (партизаном, инсургентом) разница порой призрачна. Вильгельм Оранский вербовал в «отряды сопротивления» в деревнях, и (как и в случае российской Гражданской войны, например) участник боевых отрядов возвращался к себе в деревню и опять растворялся в крестьянской жизни. Иное дело, что в годы написания Брейгелем «Времен года» масштабная война гезов с испанцами еще не началась – но, с другой стороны, война никогда и не прекращалась, тлела и вспыхивала. Глядя на «Охотников на снегу», трудно отделаться от мысли, что нарисованы усталые солдаты, которые возвращаются с войны. Возможно, потому с ними и нет добычи, что они не охотились. Или охотились не на зверя. И на кого во Фландрии можно охотиться с пиками? Разве что на кабана, которого собаки могли бы затравить. Во всяком случае, ассоциация с солдатами всегда присутствует, и она не случайна. И если читать «Возвращение охотников» именно так, как возвращение солдат (или добавить и это прочтение к первому, очевидному), то иным предстает костер, который жгут крестьяне. Пламя костра сносит ветер, но огонь горит упрямо и неистово; непонятно, что будут готовить на огне крестьяне, если охотники пришли с пустыми руками. Возможно, что ничего. Это огонь свободы, огонь республики.
Величие картине «Охотники на снегу» придает мерный ритм поступи охотников – причем это не уверенность в завтрашнем дне, не довольство, перед нами иное чувство. Добыча охотников скудна, надежды на изобильные трапезы нет. Их домочадцы развели костер – готовятся встречать охотников, но готовить нечего, голод. И сила, исходящая от этой картины, заключается не в изображении буколической гармонии жизни; рубенсовского изобилия нет, достатка нет. У Брейгеля особая, негармоничная гармония – его герои скроены коряво, быт неказист. Но слаженность хозяйства с великой природой производит специальный эффект: трудись, как природа, откажись от суеты, тогда возникнет ремесленное достоинство, оно создаст великий ритм жизни, Часослов свободного человека.
«Времена года» Брейгеля – это ведь Часослов, написанный для крестьянина, а не для герцога Беррийского. Или, чтобы сказать еще резче: это Часослов не для молитвы – но для работы; это Часослов труженика. Брейгель показал мир той не-пасторальной гармонии, которая существенно отличается от пасторалей герцогских часословов. В часословах герцогов царит мирный уют; сами они во главе вооруженных отрядов рыщут по деревням, но в часословах – буколическая идиллия. Часослов Брейгеля показывает и бурю, и ледяной холод, и нищету деревень, и страх; но жизнь так устроена, что нищета и недуг сами собой перетекают в игру, нищий и калека включаются в хоровод, затем игра переходит в работу, работа в пляску, пляска в свадьбу. Это единый процесс жизни, который нельзя разъять на пары «неверие – вера», «отчаяние – радость». Все происходит одновременно, вытекает одно из другого. Трудись и будь честен – простая проповедь.
4
Крах экономики нашего века, построившей благополучие на кредитах, которые оказались невыполнимыми, сопоставим с кризисом христианской веры, произошедшим на тех же основаниях. Индульгенции, то есть письменные отпущения грехов, проданные церковью за деньги, были не чем иным, как продажей фьючерсных обязательств. Производя деривативы, папская церковь наводнила мир кредитными облигациями, которые обесценились, и крах фьючерсных активов церкви привел к банкротству института религии в целом.
Разумеется, банкротства финансовые, основанные на политике кредитования, в XVI в. случались тоже – и происходили в непосредственной близи от Питера Брейгеля. Например, один из трех известных нам прижизненных собирателей его картин, купец и торговец вином Николас Йонгелинк (у него было шестнадцать картин Брейгеля) разорился на кредитах и спекуляциях. Его огромная коллекция, служившая ему залоговым фондом, была пущена с молотка – потомки находили картины Брейгеля и Дюрера в неожиданных собраниях благодаря этому факту.
Но то – лишь финансовый локальный крах.
Куда серьезней крах идеологический; религиозное сознание, ценное своей цельностью, бывшее именно поэтому оправданием государства, претерпело изменения.
Динамику разрушения тогдашней идеологии легко представить по банкротствам финансового капитализма, которые наблюдаем сегодня. То, что вчера было основой цивилизации, оказалось мыльным пузырем. Так и произошло в XVI в. в Европе: оказалось, что распределение мест в раю – надувательство. Спасая веру и одновременно разрушая единство христианского мира, явилась национальная проповедь Лютера. Перевести Евангелие с латыни на немецкий, сделать веру подлинно народной, а не римской – Лютер приближал Тридцатилетнюю войну, но отнюдь не собирался реформировать статуты княжеской власти внутри Германии. Лютер немедленно был приближен к княжеским дворам, использован курфюрстом Саксонским, и национальная идеология потеснила папизм. Появилось новое основание борьбы князей с императором: за истинную веру. Горе крестьянам, поверившим в то, что изменения совершаются ради самостоятельности простых людей, как поверил в это проповедник Томас Мюнцер.
Протестантское общинное христианство тем легче было воспринято крестьянством, что соответствовало старинному принципу общины. Таким образом, те рьяные последователи реформистских идей, которые не собирались идти на компромиссы с княжеской властью (как сделал сам Лютер, не желавший заходить чересчур далеко), сочли реформу Писания достаточным поводом для автономии деревенского самоуправления. Доктрина Мюнстерской коммуны, например, основана именно на этой логике: реформа Писания есть указание для политического самоуправления общины. Так называемая зерновая десятина, церковный налог, по логике крестьян, принявших реформы, отходил общине – но ни князья, ни Лютер так реформы не понимали. Лютеровский упрек церковной догматике привел к результатам социальным, республиканским, что, разумеется, никак не соответствовало намерениям Виттенбергского пророка, крестьянские вожаки пошли дальше намеченного Лютером. Роль второго папы («Кто не видел папу в Риме и Лютера в Виттенберге, тот ничего не видел» – расхожая поговорка тех лет, ее приводят многие авторы) Лютера устраивала совершенно – в альянсе с курфюрстом и князьями он делил плоды власти; то была не новая форма общества, власть сохраняла прежние черты, далекие от республиканского правления.
Но Томас Мюнцер, начинавший как последователь Лютера, вскоре оказался его злейшим врагом; Лютер объявил Мюнцера Сатаной.
Проповедник, прославившийся в Цвиккау, в 1521 г. Мюнцер потерял свое место ввиду излишне социальных, революционных проповедей. В те годы, когда он примкнул к вожакам восстания и провозгласил «Народный христианский магистрат», худшего выбора сделать было нельзя. Мюнцер провел три года, путешествуя от одной земли к другой; был в Богемии и Праге, затем в Саксонии и Тюрингии. Постепенно речь проповедника изменилась: он начинал как экстатический провозвестник Апокалипсиса, как эсхатологический оратор – таких было много. Постепенно он стал социальным революционером, реформатором государственного масштаба. Его личную эволюцию можно сопоставить с эволюцией Брейгеля, который начал как художник эсхатологический («Падение мятежных ангелов») и эволюционировал к социальному утопизму в своих крестьянских картинах.