Характерно, что в посвящении маркизу д’Эсте гуманист именует маркизат – республикой, мягко, но неуклонно подменяя понятия. Фраза «народ повинуется (…) отцу своего отечества», как справедливо замечает П. Алешин («Династия д’Эсте. Политика великолепия»), указывает на Августа и на августовский Рим; но и словарь абсолютизма, возникающий весьма скоро, пользуется теми же метафорами. Здесь важна динамика сознания флорентийца и гвельфа Альберти, чье высказывание «искусство жить постигается в деяниях» лучше всего иллюстрирует собственная биография гуманиста. Гений вынужден искать приложения усилий там, где для этого есть возможность – и Альберти строит в Римини для Сиджизмондо Малатеста и едет в Феррару, чтобы поставить конный памятник маркизу Николо III. Обучаясь «искусству жить», то есть следуя правилам общества, гуманистический гражданин все еще пользуется словарем условного «гуманизма»; причем вариации «гуманизма» множатся и уточняются их различия; придворный интеллектуал осознает индивидуальную душу и свою свободную волю, но его «прямая перспектива» делается все короче; в скором времени перспектива спрячется в вертикали готического собора. Перспектива, завернутая вверх, оставляющая пространство вокруг человека за государством – оправдана изменением концепции гуманизма.
Самосознание интеллектуала, живущего внутри регламентированного государства (Левиафана), убедившего себя, что таким образом он защищает свое «я» от хаоса, – несхоже с самосознанием гуманиста, который ищет общественный строй, дающий возможность идеального самопроявления. Гуманист-неоплатоник был занят сопоставлением общественной модели «республики» и «монархии», рассуждая, какой из социальных укладов более подходит для раскрытия потенций его души, нуждающейся одновременно – и в свободе, и в порядке. Гуманист-неоплатоник, последователь Аристотеля и Плотина, ориентируется на природу души как на основной элемент миропорядка. Основная идея неоплатонизма – соответствие универсума и структуры человеческой личности; Платон, Аристотель, Плотин, Аверроэс по-разному толкуют структуру и строение души, смертность/бессмертность души, способность души к регенерации, – но все толкования не противоречат тождественности строения души и универсума. Природу мы познаем, узнавая самих себя; и чем пристальнее изучаем душу и ее движения, тем понятнее, что предпочесть – республику или империю. Общественный строй, сообразно такому рассуждению, есть как бы функция природы души.
В тот момент, когда гуманист убедил себя в необходимости монархии/империи для гармоничного самоосуществления (а республиканские идеалы окажутся как бы встроенными в монархию – см. концепцию Данте), с этого момента «государство» играет для гуманиста роль «природы».
Гуманист, приняв империю/монархию как необходимость, отныне относится к государству – как к природе. Линия соприкосновения уникальной души с миром – отныне передвинута; неоплатоники считали, что некоторая часть души принадлежит природе и ее субстанция либо смертна, либо подвержена страстям, в то время как разумная часть души регулирует это соприкосновение с бренным. Но принятие «государства» в качестве безусловной общественной природы вносит коррективу: часть души не только может быть смертна (согласно Аверроэсу), или отдана животным и растительным страстям (по Аристотелю), или представлять ярость и страсть (по Платону) – но может принадлежать обществу, государственным институтам. Обсуждение «монархия/республика» отныне уже не столь важно, поскольку социальная зависимость воспринимается как природная зависимость – неотменимой, но не влияющей на внутреннюю свободу, на разумную часть души.
Российские/советские конформисты любят сравнение условий государственного диктата с погодой: человек не может отменить дождь и ветер, а гражданин общества не может отменить угнетение – жалобы неуместны в обоих случаях. В диапазоне от стоицизма до релятивизма – такой взгляд на природу души позволяет не тратить энергии на осуждение правительства.
В XV в. (как и теперь, получая правительственный заказ или заказ олигарха) художник предпочитает не знать и делать вид, что он не интересуется тем, откуда берутся деньги, полученные за картину. Картины оплачивались из налогов, собранных на войну (причем налоги утроились), по большей части использовавшихся правителями на роскошную жизнь двора. Но, однажды допустив это, гуманист рано или поздно должен осознать себя как собственность государства, то есть правителя, воплощающего государство («исполняющего законы более усердно, чем сами послушные подданные», пользуясь словами Альберти). И если Лоренцо Медичи, смущенный постоянными проповедями неоплатоников, считал для себя необходимым оправдываться перед своими учеными собеседниками и уверять их в своей нравственности, то, как правило, ничего подобного не происходило (и как мы знаем, произойти не может в принципе: власть присваивает себе право в том числе и на понимание нравственности).
Альфонсо д’Эсте, сын Эрколе II, создание грубое и самовлюбленное, уже чувствует себя вправе силой принудить Микеланджело отправиться к нему во дворец, поскольку считает, что институт «художник» существует к вящему удовольствию владык. «Великодушный государь этот, на протяжении всей жизни покровительствовавший талантам, тотчас же послал несколько главных своих придворных, с тем чтобы они от имени его превосходительства привезли Микеланджело во дворец, где находился герцог, захватив коней и все его пожитки, предоставив ему во дворце наилучшее помещение. Сообразив, что сила не на его стороне, Микеланджело пришлось подчиниться, и, отдав задаром то, что он не смог продать, Микеланджело отправился к герцогу, оставив, однако, свои вещи на постоялом дворе. И вот герцог, приняв его самым достойным образом, пожурил его за нелюдимость, а затем осыпал богатыми и почетными дарами и предложил остаться в Ферраре с хорошим содержанием. Но у того душа не лежала, и он не пожелал там остаться…» – писал Вазари. Сделав скидку на дипломатичный и льстивый в отношении сильных мира сего тон, присущий Вазари, можно видеть и нрав Альфонсо д’Эсте, и характер Микеланджело, не умеющего подчиняться органически – причем никому. Однако характеров, подобных Микеланджело, в истории немного.
Козимо Тура прожил в Ферраре всю жизнь, выезжая редко, призван развлекать герцогов, выполнять прихоти д’Эсте; Тура расписывал шкатулки, писал декорации, золотил детали архитектуры, рисовал эскизы ковров и конской сбруи, это было, скорее всего, унизительно. Тура существовал на деньги, выплачиваемые ему как придворному, но платил Борсо д’Эсте менее аккуратно, нежели Лионелло. После смерти Борсо Тура утратил должность; в старости его заменили на живописца Эрколе де Роберти. Сохранилось униженное письма Козимо Тура к герцогу, живописец испрашивает сумму в шестьдесят дукатов, которую не выплачивают уже шесть лет, художник пишет, что потратился на материалы – однако денег не дали. Художник умер в нищете. Художник Франческо дель Косса, также феррарец, расписавший для герцога палаццо Скифанойя и недовольный, как и Тура, отсутствием оплаты, сумел-таки уехать в Болонью, но не всем повезло. Борсо д’Эсте ввел в своем герцогстве въездные и выездные визы; по факту подданства и службы Козимо Тура обязан испрашивать разрешения, довольствоваться той перспективой, какую разрешили.
Чтобы сохранить объективность в описании феррарского быта, добавим обширную цитату из Паоло Муратова, влюбленного в герцогов д’Эсте: «Чувством какой-то простой и законной радости бытия, верой в непреложное счастье жизни проникнуты все фрески феррарского цикла. Борсо неизменно милостив и щедр, и гордая улыбка неизменна на его устах. Его охоты удачны, его суды праведны, его свита состоит из прекрасных юношей и опытных старцев, его лошади выращены в знаменитой своими лошадьми Мантуе, его собаки и сокола мастерски сноровлены. Придворные кавалеры учены и вежливы, дамы нежны и искусны, их жизнь течет, как вечный праздник, в легком труде и невинных наслаждениях. Но Косса не был нисколько придворным и льстивым бытописателем, развлечения д’Эсте имели для него ту же ценность, что и сельские работы. Он изображал их рядом, с той же любовью, с тем же наслаждением. Доля поселян для него не меньше завидна, чем охотничьи забавы Борсо. Он угадывал важный смысл труда среди вечной чистоты и ясности полей. Все, что он видел, опьяняло его, как свежий воздух Божьего мира. И сами созвездия казались ему благожелательными, и заманчивой была для него тонкость начертания их таинственных знаков. Феррара могла безбоязненно взирать на стремительный бег зверей зодиака». Значение аристократической рыцарской культуры подчеркивается в очерке о Ферраре неоднократно; в отличие от купеческих республик Венеции, Флоренции, Генуи феррарский двор был сугубо аристократическим, Муратов связывает с этим обстоятельством изысканность художественного вкуса.