Итак, Бернард тоже пользуется понятием краткости жизни, чтобы противопоставить бренность понтифика высокому достоинству его властной функции, но вводит новые акценты. С разговором о краткости он обращается к правящему папе, которому в любом случае не избежать обязательного постоянного самоуничижения, которому подчинялись его усопшие предшественники. Через одно поколение после Вормса верховенство папства не вызывает ни у кого сомнений, и это заставляет сделать риторику смирения еще более радикальной. Убедительность послания Бернарда Клервоского, основанная на суровой монашеской традиции «презрения к миру», contemptus mundi, указывает и на контраст, если не конфликт, между изысканной жизнью папского двора и идеалами строгой простоты цистерцианского монашества.
«Вот две спасительных для тебя мысли: что ты верховный понтифик и что есть – не станешь, а есть! – прах… Если не хочешь лишить себя радостей и благ созерцания, тебе следует размышлять не только о том, что ты родился человеком, но и о том, как ты родился… Разве ты пришел в мир с тиарой на голове? Сверкая драгоценными камнями и в шелковых одеждах? В гирляндах из перьев и в золоте? Если прогонишь из дум твоих всю эту мишуру, словно утреннее облачко, которое пролетает и испаряется, тебе явится голый человек, бедный, несчастный и достойный сожаления, человек, страдающий от того, что он человек, стыдящийся своей наготы, плачущий о рождении, жалующийся на то, что он вообще существует, человек, явившийся на свет для тягот, а не для почестей, человек, родившийся от женщины, следовательно, во грехе, человек, живущий недолго и поэтому в страхе, в бесконечных несчастьях и поэтому в плаче»
[39].
Это предупреждение Бернарда запомнили. Через десять лет первый в истории папа из англичан, Адриан IV (1154–1159), говорил о тяготах папского служения в таких выражениях, которые стоит привести. Мы знаем их в передаче Иоанна Солсберийского
[40]. Рассуждая о традиционно употреблявшемся тогда в отношении папы титуле «раб рабов божьих», servus servorum Dei, он пишет: «Кто-нибудь сомневается, что папа – раб рабов? Призываю в свидетели господина нашего Адриана, да осчастливит Господь его дни. По его мнению, нет человека несчастнее римского понтифика, никто не сравнится с ним в тяжести его положения. Не имей он прочих проблем, его все равно сломила бы тяжесть трудов. Он признался мне, что на кафедре Петра нашел столько тягот, что все предыдущие выпавшие на его долю испытания по сравнению с этими кажутся временем счастья и полной безмятежности. Он нередко повторяет, что римский трон усеян шипами, папская мантия украшена колючками и весит столько, что раздавит и сломит самые сильные плечи, а корона и тиара сверкают лишь потому, что горят огнем. И добавляет, что, если бы не страх ослушаться решения Бога, он никогда не оставил родной Англии, где и жил бы в тиши обители святого Руфа вместо того, чтобы столкнуться со всеми этими неприятностями. Он еще жив, пусть всякий сам спросит, а кто спрашивал – тому можно верить. Папа много раз говорил мне, что его восхождение от простого монаха через все ступени к папскому трону ничего не прибавило к счастью и спокойствию его прежней жизни. А поскольку, когда я рядом с ним, он ничего не желает от меня скрывать, скажу его же словами: «Господь всегда клал меня между молотом и наковальней, но теперь, если сжалится надо мной, пусть десница его поддержит ношу, которую Он взвалил на немощь мою, ибо мне ее не вынести»
[41].
Это, судя по всему, самое раннее сознательное изъявление смирения со стороны папы римского. Позже его подхватил Петрарка в одном из «Писем о делах семейных»: «Не слишком известно высказывание Адриана IV, которое я прочел в каком-то сборнике философских безделиц. Он говорил, что нет никого несчастнее понтифика, что нет положения худшего, хотя никто его не оскорбляет, что ему несомненно очень скоро придется уйти из жизни просто в силу усталости от забот… Папскую кафедру он называл усыпанной шипами, а мантию, утыканную колючками, считал ношей, способной ослабить и раздавить самые сильные плечи. Он говорил еще, что корона и тиара сверкают потому, что горят огнем, добавляя, что, поднимаясь в иерархии от монастыря к папскому служению, он не приобрел никакого покоя, никакой тишины по сравнению с предыдущей своей жизнью»
[42].
Первым длительным понтификатом после Пасхалия II стало правление Александра III (1159–1181). Внимательный к числам французский хронист Роберт из Ториньи открыто указывает на дамианиевский топос и заявляет, что лишь трое из 174 наследников Петра приблизились к двадцати пяти годам его правления: Сильвестр I (314–337) и Адриан I (772–795) правили по двадцать три года, Александр III – двадцать два. Необычная продолжительность последнего понтификата нуждалась в объяснении, которое хронист различает, как и биограф Пасхалия II, «в особой милости Провидения»
[43].
После двухвекового перерыва
[44] вспомнили о «годах Петра» в связи с Бенедиктом XIII (1394–1423)
[45]. Педро де Луна умер в Пеньисколе 23 мая 1423 года после 29-летнего правления, не приняв низложения, решение о котором 26 июля 1417 года принял Констанцский собор. Тем самым аксиома Дамиани была оспорена, а с ней и один из столпов самоуничижения понтификов. Правда, Бенедикта XIII официальная папская историография XV века не признавала. Более того, как раз тот факт, что его «понтификат» превзошел «годы Петра», стал аргументом для посмертного осуждения, damnatio memoriae. По мнению Антонина Флорентийского (1389–1459), «Бенедикт Отступник… в упрямстве своем себе на погибель превзошел годы Петра, и ничего удивительного – он не только не умер на престоле Петра, но на смертном одре пожелал избрать себе преемника»
[46].