Расчет Николая мог быть только на блицкриг против самого слабого своего врага, Турции, и затяжку войны против союзников, оторванных от своих баз.
На первоначальном этапе войны это сработало. Нахимов сжег турецкий флот Осман-паши в Синопской бухте, в Закавказье турок размолотили под Ахалцыхом и Башкадыкларом, на Дунае армия верного паладина Паскевича осадила крепости Северной Болгарии. Но вывести из войны османов, что могло хоть как-то обеспечить стратегические выгоды, так и не удалось.
Вместе с тем в начале 1854 года Николай, на волне первоначальных успехов, отверг ультиматумы Франции и Англии о выводе войск из Дунайских княжеств и возобновлении переговоров с Турцией. В марте и те и другие объявили войну, а вскоре высадили десант в Крыму. Дело пошло ко вполне предсказуемому финалу.
«Сдаю команду в беспорядке»
Сбросить десант в море не удалось. Союзники бомбардировали Одессу, Таганрог, Петропавловск-Камчатский, Соловки, пытались высадить десанты. Почти везде при этом были отброшены геройскими штыковыми контратаками, но становилось понятно, что МОРЕ мы уже потеряли. Под Севастополем лагерь союзников рос как на дрожжах, в Болгарии мы застряли между крепостями, австрийцы только и ждали возможности ударить во фланг Паскевичу. Как обычно, явилась холера и дизентерия, укладывающая тысячи похлеще картечи. Становилось понятно, что теряем и СУШУ.
Николай сдавал, его энергия и оптимизм иссякали. Шапка Мономаха становилась явно тяжела. «В нем, – писал барон Корф, – заметили какую-то особую мрачность или, что называется, mauvaise humeur». Французский посол в Петербурге маркиз Кастельбажак еще до разрыва дипотношений сообщал в Париж, что «император Николай постарел на десять лет; он, действительно, физически и нравственно болен». Английский врач Грэнвиль, исследовавший государя в июне 1853 года, писал премьеру Великобритании Генри Джону Пальмерстону (основному творцу антироссийской коалиции), что император Николай болен неизлечимо и что он может прожить не более двух лет. Саксонский дипломат Фицтум фон Экштедт, представлявшийся государю около того же времени, заметил, что в его речах звучала трагическая нота: «Чувствовалось, как тяжело легло на него бремя двадцатисемилетнего правления, которое он почти один нес в течение человеческой жизни. Взгляд его омрачился».
Военные неудачи совершенно обессилили Николая, лишив его привычной уверенности в себе, своей непогрешимости и непобедимости. Рушилось то, во что он верил и что создавал десятилетиями. Ушли «преданные без лести» и верные Сперанский, Бенкендорф, Канкрин, Уваров, Дибич, Кочубей, Волконский, Толь, брат Константин, верный друг и брат Михаил, на глазах угасал Паскевич, совсем расклеился Орлов. С кем остался? Бездарь Клейнмихель, очковтиратель Нессельроде, угодливый Вронченко, дуролом и лентяй Меншиков, угрюмый мракобес Ширинский-Шихматов… На кого жаловаться, сам ведь подбирал, знал, что правды ему ни от кого уже не услышать. Льстецы и завистники вокруг остались, верноподданнически зрят в августейшие очи и пикнуть боятся без монаршего мнения. С ними, что ли, реформы проводить?
Добивали и доморощенные доброхоты завываниями о «колоссе на глиняных ногах». Ему докладывали, что славянофил Юрий Самарин не стеснялся выражать в личной переписке желание того, чтобы Россия проиграла Крымскую войну, так как, по его мнению, только это смогло бы побудить власть начать столь необходимые России реформы. Что-то большевистское сквозило во взглядах либерала-националиста. Император наконец начал понимать, что ошибался (ранее с ним такого не было), доверяя не тем людям.
Как писал генерал Зайончковский, «в его царствование во главе управления стояли люди, не всегда по своим качествам соответствовавшие тому высокому положению, которое они занимали; это особенно было заметно в конце его тридцати-летнего правления, когда люди прежних царствований сошли со сцены. По отзывам всех современников, император Николай Павлович был действительно несчастлив в выборе людей. Разочароваться в своем выборе государю пришлось, к сожалению, очень поздно, в тяжелую годину Крымской войны».
«Заставляет дрожать мысль о том, – писал барон Мейендорф, – на какой высоте мы были и как мы охотно и по собственной воле спустились так низко, и все это потому, что люди, которые должны были говорить истину императору, скрывали ее от него, потому что наши посланники, в видах своих личных интересов, предпочитали сглаживать то, что они должны были говорить, и что остальные поступали так же, как и они».
«Мы начали останавливать у себя образование, стеснять мысль, преследовать ум, унижать дух, убивать слово, уничтожать гласность, гасить свет, распространять тьму, покровительствовать невежеству, – писал Михаил Погодин. – Государь, очарованный блестящими отчетами, не имеет верного понятия о настоящем положении России. Став на высоту недосягаемую, он не имеет средств ничего слышать: никакая правда до него достигнуть не смеет, да и не может; все пути выражения мыслей закрыты, нет ни гласности, ни общественного мнения, ни апелляции, ни протеста, ни контроля… О народе, который трудится, проливает кровь, несет все тягости, страдает… ни у кого и мысли нет. Народ как будто не существует нравственно, известный только по ведомостям казенной палаты».
Сдавало железное здоровье, что заставило далеко не старого мужчину подумать о вечном. Свое духовное завещание Николай составил еще 4 мая 1844 года. В нем сначала говорилось о том, как распределить имущество между членами царской семьи: дворцы, дачи, деревни, сапоги, шинели, табакерки, столы, кровати и др. Весь карманный капитал денег он делил между тремя дочерьми. Специально подчеркнул, чтобы не забыли пенсию кучеру Якову; комнатной прислуге, лейб-медикам Арендту, Маркусу, Мандту, Рейнгольдту.
«С моего детства два лица были мне друзьями и товарищами, дружба их ко мне никогда не изменялась, генерал-адъютанта Эдуарда (Адлерберга, – Авт.) я любил как родного брата, сестра его Юлия добрая, обоим им прошу назначить в мою память пенсию сверх получаемых еще по 15 000 рублей серебром… Благодарю графа Чернышева, князя Меншикова, графа Нессельроде, графа Канкрина, графа Блудова, господина Киселева, тех, кого мог неумышленно огорчить, меня прошу простить».
В его смерти есть что-то от кумира Петра Великого. Тот тоже простудился, спасая матросов зимой. Николай 27 января 1855 года заболел гриппом, но вопреки советам врачей выехал в экзерциргауз для осмотра маршевых батальонов Измайловского и Егерского полков, в легком мундире (как сам предписывал в рескриптах о форме), в мороз минус 22 градуса. Вернулся во дворец, задыхаясь от кашля, уже с пневмонией.
Однако на следующий день вновь поехал инспектировать батальоны Семеновского и лейб-гвардии саперного резервного полубатальона. Не потому, что был такой самодур, – время тревожное, англичане под Кронштадтом, запросто столица могла стать ареной боевых действий. После смотра ему стало еще хуже. С 11 февраля слег в постель. Почувствовал, что дело идет к концу. Необходимо было раздавать «последние долги». Позвал цесаревича. «Вот так, Сашка, сдаю тебе мою команду, но, к сожалению, не в том порядке, как желал. Оставляю тебе много трудов и забот… Ежели мне не удалось достигнуть успеха, то это не от недостатка желания и воли, а от недостатка средств. Во всю мою жизнь я имел только одно желание – это покончить со всем жестоким и тягостным, что я должен был сделать для счастья моей страны, чтобы тебе оставить царствование легкое». Завещал, как святую волю: «Вот тебе мой отчет по дипломатической части – дай Бог, чтобы удалось мне тебе сдать Россию такой, какой я стремился ее поставить, сильной, самостоятельной и добродеющей: нам добро, никому – зло». Александр залился слезами, едва увели.