17 февраля лейб-медики, посовещавшись, решили, что государь безнадежен. Кашлял надрывно, сухо, пугая караульных. Рядом рыдала Александра Федоровна (верная Нелидова украдкой прибегала вся в слезах, ее заметили, пустили беспрекословно). Николай очнулся от забытья: «Ты плачешь?» У лейб-медика Мартына Мандта (царь спрятал его от холерного бунта в Зимнем дворце, чуть не убили в разъяренной толпе) спросил: «Скажите, что же, умираю ли я?» Тот знал, что государь не терпит вранья, попросту кивнул. «Что вы нашли во мне своим стетоскопом? каверны?». – «Нет, – ответил, – но начало паралича в легких». – «И у вас достало духу объявить мне мой смертный приговор?» – «О да». – Мандт едва сам не потерял сознание. Император подал ему руку: «Благодарю!» Сказал ПРАВДУ, не побоялся.
Потом врач писал: «Я никогда еще не видел ничего хоть сколько-нибудь похожего на такую смерть; я даже не считал возможным, чтоб сознание в точности исполненного долга, соединенное с непоколебимой твердостью воли, могло до такой степени господствовать над той роковой минутой, когда душа освобождается от своей земной оболочки».
Позвал императрицу, надо продиктовать последние телеграммы прощания.
«А со мной?» – Она едва не закричала. «И с тобою…»
Спросил у Мандта: «Скоро ли вы дадите мне отставку? Скоро ли все будет кончено?» – «Не так еще скоро, государь». – «Не лишусь ли я памяти?» – «О, нет… Пока вы здесь».
Собрался с силами, взглянул на собравшихся близких и родных: «После России я вас любил больше всего на свете». Пожалел, что не может пожать руку всему русскому народу. «Но нас 70 миллионов», – тихо возразил граф Киселев. Улыбнулся. «Ради этого могу и немного еще пожить». Не смог. 18 февраля, в 12.20, император Николай I отошел. Глупости позднейших баснописцев о том, что он «выпил яду», якобы от разочарования жизнью, не стоит даже рассматривать. Надо было знать Николая, спалившего себя дотла ради империи, чтобы полагать, что он мог от нее бежать таким постыдным образом.
Предсмертное письмо императора Николая – князю М.Д. Горчакову
Санкт-Петербург, 2 февраля 1855 года
Сегодня в обед получил твое письмо, любезный Горчаков, от 27-го января. Отправив еще 12 батальонов к кн. Меншикову, ты вновь доказал, что ничего не щадишь для общей пользы. Это значительное усиление, весьма кстати, пополнит часть 6-го корпуса в самую решительную минуту, которой весьма скоро должно ожидать. Еще более кстати оно будет, ежели сбудется повещенный десант двух новых французских дивизий, под командою Пелисье у Евпатории, в соединении с турками и сардинцев с англичанами у Феодосии. Так у Меншикова ничего лишнего не будет. Как бы желательно было, чтоб нашлась возможность отбиться под Севастополем до прихода сих новых частей! Но не вижу к сему никакой вероятности. Думаю, с тобою, что прибытие кадров 10-й и 12-й дивизий в Николаев и Херсон, где они весьма скоро должны укомплектоваться, будет там с ними и с моряками довольно войск для местной защиты. Согласен с тобою, что в случае неудачи в Крыму, ближе всего будет поручить оборону Николаева кн. Меншикову с остатком его армии. Дай Бог, чтоб до сего не дошло.
Изложенное в записке твоей общее предположение твоих действий совершенно правильно, и теперь ты знаешь уже вероятно, что 3-й резервный корпус уже выступает 15-го февраля, и кроме малой задержки в Киеве, для приема людей на приведение батальонов в 800 человек, будет безостановочно следовать на назначенное ему место в Браилов. Сосредоточение остальной всей армии вокруг Кишинева, нахожу совершенно правильным, лишь бы потом переправы на Днестре нам не изменили. Казачий полк в Ровно считай своим, тот, что в Луцке, – у князя Варшавского. Сегодня вечером по телеграфу узнали, что Джон-Россель послан вторым полномочным в Вену и едет чрез Париж и Берлин и будто Решид-Паша тоже туда назначается. И так, кажется, будут переговоры; но толку не ожидаю, разве турки со скуки от своих теперешних покровителей не обратятся к нам, убедясь, что их мнимые враги им более добра хотят, чем друзья.
После многих споров, мы с кн. Варшавским покончили наконец; и вот копия с последней моей записки ему. Он хотел, чтоб я согласился: ему оставаться у Новогеоргиевска с двумя корпусами, гвардию хотел поставить в Вильне, а Ридигера с двумя дивизиями отослать в Бобруйск. Не мудрено было доказать ему всю несообразность подобного расположения войск. Теперь эта мысль миновалась. Ежели дела склонятся к разрыву, я намерен отправиться сам к армии, вероятно в Брест; думаю, что присутствие мое может там быть не бесполезно.
Новых начертаний тебе нечего давать. Главное условлено; ход дел укажет, что изменить нужно будет.
Надеюсь, что к маю у нас за Киевом будут готовы новые 24 батальона 4-го корпуса. Увидим позднее, куда нужнее их придвинуть будет. Наконец подвижное ополчение к концу мая может получить уже свое первоначальное образование и придвинуться по прилагаемому расписанию. Вот все, чем мы располагать можем.
Прощай, душевно обнимаю. Навсегда твой искренно доброжелательный.
Николай.
«Смерть доказала нравственную правоту человека, – писал славянофил Хомяков славянофилу Аксакову, – который столько казался виновным; впрочем, я его всегда считал правым, как вы знаете, и винил не лицо, а систему… Его ошибки были ошибки в понятиях и системе, но «он был честный труженик, который действовал под ложно приложенным нравственным законом, и, следовательно, он прав перед судом совести».
По утверждению историка Александра Корнилова, «правительственная система императора Николая была одной из самых последовательных попыток осуществления идей просвещенного абсолютизма… он неоднократно высказывал, что почитает себя первым слугой государства; но воле этого первого слуги должны были безропотно подчиняться все остальные… По идее Николая Павловича каждый губернатор должен был быть хозяином в губернии, а он, император, должен был быть хозяином в империи – таким же хозяином, каким был Фридрих Великий в своей относительно маленькой Пруссии, где он мог знать, как живет и работает почти каждый крестьянин. Уже вследствие одной обширности Российской империи и по относительному ничтожеству средств, которыми располагало правительство при Николае, при всей кажущейся полноте его власти, – такая задача являлась несомненной химерой».
«Во мне поднимается волна почтения к этому человеку, – восхищался проклятый Николаем маркиз Кюстин. – Всю силу своей воли он направляет на потаенную борьбу с тем, что создано гением Петра Великого; он боготворит сего великого реформатора, но возвращает к естественному состоянию нацию, которая более столетия назад была сбита с истинного своего пути и призвана к рабскому подражательству… чтобы народ смог произвести все то, на что способен, нужно не заставлять его копировать иностранцев, а развивать его национальный дух во всей его самобытности».
Фрейлина Анна Тютчева: «Угнетение, которое он оказывал, не было угнетением произвола, каприза, страсти; это был самый худший вид угнетения – угнетение систематическое, обдуманное, самодовлеющее, убежденное в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, его совесть, и что оно имеет право из великой нации сделать автомат, механизм которого находился бы в руках владыки. И вот когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась как дым. В короткий срок полутора лет несчастный император увидел, как под ним рушились подмостки того иллюзорного величия, на которые он воображал, что поднял Россию».