Послушайте, да он же хороший и незлой человек, в общем-то справедливый и милосердный. Плохой он только с самим собой. Он идет по Нью-Йорку в белоснежной рубашке, изгвазданной в крови, но эту кровь пролил не он. Его экранная жизнь – крестный путь, мазохистская эвтаназия или игра в «русскую рулетку». Он не разрушает окружающий мир, он бьется и разбивается об него.
О мимике Харви Кейтеля в этом фильме можно написать отдельную работу. Нестерпимое страдание, которое он изображает, – рывок далеко за пределы школы «Актерской студии» Ли Страсберга, откуда вышли все главные американские актеры за полвека. По сравнению с ним все эти Джек Николсон, Шон Пенн и Мэрил Стрип – просто фокусники, демонстрирующие сумму наработанных приемов и откровенно любующиеся собой.
Наконец, бог. Дирижируя лесбийской игрой, голый лейтенант, покачивая членом, раскидывает руки. Имитация полета, но скорее имитация распятия. «Уже 14 лет никто не может меня убить. Я католик. Я несу на себе божье благословение», – отвечает он красавчику-букмекеру, пытающемуся отговорить его от безумного удвоения – до 120 тысяч долларов, которых у лейтенанта нет, – ставок на обреченную проиграть бейсбольную команду. Он рыдает от ужаса и сочувствия к монахине. Он клянется ей, что может свершить настоящее правосудие, но отступает перед ее несокрушимым доводом: «Я уже простила их».
Наконец, ему является сам Иисус, окровавленный, как деревянная скульптура в католическом храме. И лейтенант бьется об пол у его ног, скулит, просит прощения, умоляет: «Скажи что-нибудь, ты, сука, что ты там стоишь?» А кто сказал, что с Иисусом надо говорить не так, а с лицемерным почтением? Такая непосредственность, овеществленность веры присутствовала в фильмах протестантов Карла-Теодора Дрейера, Ингмара Бергмана, католиков Альфреда Хичкока, Робера Брессона, атеиста Луиса Бунюэля. Феррара, пожалуй, действительно, последний великий мистик в оскудевшем кинематографе.
Мистика в кино с технической точки зрения – вопрос света. Впервые Феррара меняет постановку света и ритм в сцене изнасилования, которая следует встык за эпизодом, где лейтенант с рыжей укуриваются парами героина. Судорожный, китчевый монтаж, такие же китчевые цвета – словно снимал какой-нибудь Кен Рассел. О том, что он будет расследовать насилие, да и о том, что оно вообще произошло, лейтенант еще не знает. Следовательно, или это его мистико-сексуальная фантазия, и вся последующая линия монахини относится к иной реальности, чем будни героя, или это его мистическое предвидение. Так же радикально, но изысканнее, Феррара меняет свет в сцене разговора лейтенанта с монахиней, том самом разговоре о прощении: это уже не Кен Рассел, а живописец-мистик XVI века Жорж де ла Тур, знаменитый, прежде всего, своей особенной постановкой света.
Впрочем, и без этого в жизни лейтенанта слишком много предзнаменований, на которые он просто не обращает внимания. В «Орфее» Жана Кокто сама Смерть нашептывала поэту стихи по вульгарному радиоприемнику. Лейтенант слушает такое «радио Смерть» ежедневно: послания с того света притворяются репортажами с бейсбольных матчей. Первое предостережение – уже на титрах: «Нет, ребята, не может быть такого, чтобы проигравший вырвался вперед». Лейтенант проиграл заранее, ему не вырваться. «Вы видите выражение его лица, оно не нуждается ни в каких комментариях» – это об игроке, только что совершившем роковую ошибку, но видим-то мы в этот момент лицо самого лейтенанта.
Есть в фильме и своего рода хор, предсказывающий лейтенанту судьбу. «Не поверишь, он выглядит так, словно только что подписал себе смертный приговор», – бросает и тотчас же забывает о сказанном букмекер, принимающий у него очередную безумную ставку. Вообще, игра в «Плохом лейтенанте» – нечто мистическое само по себе, сверхреальность, большая, чем смерть или вера. Ставки принимают и на расстоянии вытянутой руки от окровавленной машины, и в церкви. Где только их не принимают. Не шоу должно продолжаться, а игра должна продолжаться. Во что бы то ни стало.
Визуальное предостережение – повторяющийся мотив припаркованных автомобилей с трупами внутри: лейтенант дважды окажется на месте таких убийств. Не догадываясь о том, дважды увидит свою грядущую гибель.
Точно так же умрет и он. Притормозит у светофора, рядом – на долю секунды – другой автомобиль. Истошный выкрик: «Получай, говнюк!» Выстрел. Прохожие не сразу заметят, что случилось. Зритель – такой же прохожий, видящий смутно, словно с другой стороны улицы, не догадываясь, что только что на его глазах завершился крестный путь плохого лейтенанта, в отличие от других, «хороших», знавшего, как он плох.
1995. «Шоугелз», Пол Верховен
«Шоугелз», баллада о беспощадных девках Лас-Вегаса, повторно вышла в мировой прокат отреставрированной в формате 4К: ничего смешнее в кинобизнесе давно не случалось. В самом возвращении шедевра, пахнущего потом танцовщиц, кокаином, спермой и кровью, ничего смешного нет. Уморительно жалок стон покаяния, который издал интернациональный хор кинокритиков.
Когда фильм вышел, золотые перья мира смешали Верховена с грязью. The New York Times цедила: в фильме «никто не умеет играть». «Variety» ужаснул «немыслимо разухабистый и вульгарный» опус. Влиятельный Джонатан Розенбаум (The Chicago Reader) морализировал: «Цинизм сценариста и режиссера проистекают из их отвращения как к персонажам, так и к зрителям».
Бумеранг вернулся: циничные прокатчики используют те стародавние зубодробительные оценки в рекламной кампании «Шоугелз» как «аргумент от обратного». Зато критики прозрели. В 1996 году Жан-Франсуа Роже (Le Monde) припечатал: «Пустота, даже сознающая свою пустоту, остается пустотой». Теперь уверяет: вышло недоразумение. «Верховен описал пустоту Лас-Вегаса, а мне показалось, что и на экране сплошная пустота. А фильм отнюдь не пустой. Искусство всегда опережает свое время». Один к одному – советские преподаватели научного атеизма, в одночасье уверовавшие.
Впрочем, зрители в кои-то веки согласились с экспертами. Обойдясь в $45 млн (по тем временам – это о-го-го), «Шоугелз» получили жесточайшее прокатное ограничение NC-17 и собрали $38 млн. Впервые за 23 года, со времен голландской молодости Верховена, его фильм не вышел в лидеры проката. И это – после сногсшибательных «Вспомнить все» (1990) и «Основного инстинкта» (1992). В конечном счете продюсеры внакладе не остались, фильм вошел в двадцатку бестселлеров MGM. Но только благодаря видеорынку, на котором споро заработал свыше $100 млн. Очевидно, потребители сочли его отменной «порнушкой»: на грани порно Верхувен, да, мастерски балансировал.
В марте 1996-го «Шоугелз» завоевали беспрецедентные семь «Золотых малин» (из 13 номинаций), включая призы за худший фильм, худшую режиссуру, худшие женскую (Элизабет Беркли) и мужскую (Кайл Маклахлен) роли. Такой провал не каждому дарует судьба. Надо быть великим и ужасным Верховеном, чтобы так провалиться и принять провал так, как принял его он, невозмутимо явившись на торжественное вручение антипризов: за всю историю «Малины» ни у кого из режиссеров духа на это не хватило.
Режиссерам поименитее, чем Верховен, хватало меньшего поругания, чтобы их вынесли из Голливуда вперед ногами. А уж таких, как Верховен, европейских умников, поплывших против течения, «фабрика грез» просто перемалывала. Милош Форман после провала своего первого и лучшего голливудского фильма «Отрыв» (1971) отсиживался в гостиничном номере, пока не почувствовал, что выгрыз из ума и сердца остатки европейской чувствительности. Роман Полански вообще едва успел «добежать до канадской границы». Верховен же не только не отправился пасти гусей на голландскую ферму – он даже не впал в продюсерскую немилость, получив возможность снять безумный «Звездный десант» (1997), пророчество об 11 сентября и «войне с террором».